- "Я слеп. У меня нет зрения. И глаз у меня тоже нет. Следовательно, я урод. Ибо слепота есть уродство, она сюрреалистична. Но еще более сюрреалистичным является тот факт, что, лишившись не только зрения, но и самих глаз, я продолжаю тем не менее как бы "видеть". То, что я вижу, возможно, "пустота" - я ведь слеп, - но эта "пустота", как сие ни парадоксально, для меня отнюдь не неописуема. Я не вижу ничего, но самое поразительное заключается в том, что я могу это ничто описать. Мир для меня, мир незрячести, превратился в некий темный, грубой выделки плед, столь же лишенный света, сколь лишены его, по моим представлениям, глубины космоса, но каким-то образом, тоже подобно глубинам космоса, проницаемый. И, повторяю, я действительно его вижу. Вероятно, в недрах моего существа искони заложен импульс "взирать на окружающее", который действует в той части моего лица, где находились глаза, импульс, который, даже когда я лишился глаз, не распространяет свое действие на остальную часть лица. Именно своими отсутствующими глазами, исключительно ими я и "вижу пустоту". Здороваясь с человеком, я по-прежнему поворачиваю к нему голову, и не просто из бездумного следования утомительным условностям фатического общения, но также и потому, что, даже оставшись без глаз, я как бы нахожусь во власти инстинктивного атавистического зрительного рефлекса. Короче говоря, продолжаю "видеть" тот же темный плед, те же космические глубины, поскольку, будучи человеком, не могу не видеть их; ведь зрение - это неотъемлемая функция организма, свойственная ему даже тогда, когда удалены органы, осуществляющие эту функцию. Я вынужден видеть независимо от того, имею я такое осознанное стремление или нет. Это своего рода зуд, вызывающий неуемное желание чесаться, зуд, сравнимый с рефлекторной тревогой об отсутствующей конечности, что терзает человека, у которого ампутировали руку или ногу. Ведь, как известно, существует некий кодекс, который можно назвать ампутационным этикетом, своего рода эмилипостовский перечень правил поведения по отношению к физически ущербным людям, содержащий, естественно, главным образом запреты. Так, если у больного ампутирована конечность, то не следует садиться к нему на кровать именно в том месте, где при нормальных обстоятельствах лежала бы отнятая нога, не следует вторгаться в воздушное пространство его отнятой руки и т. п.
Вопрос, однако, здесь гораздо шире, он не сводится к одной лишь слепоте. В моем собственном прошлом всякий раз, когда глазной врач, то есть окулист, направлял на мой глаз офтальмоскоп или когда мне самому случалось слишком сильно и долго тереть глазное яблоко, я словно бы улавливал зрительный образ - чего же именно? Сетчатки? Внутренней поверхности глаза? Его внешней поверхности? Что бы то ни было, но зрелище этой ткани, изрытой ямами и зарубцевавшимися ранами, подобной поверхности Луны, с таким же красным несформировавшимся покровом, как кожа тощего, только вчера вылупившегося птенца, такая же зеленовато-мутная, как безвкусное стеклянное пресс-папье, - зрелище это неизменно вызывало подспудную тревогу. Оно напоминало мне доисторические конвульсии Земли в эпизоде "Sacre du Printemps" из "Фантазии" Уолта Диснея. А более всего оно напоминало мне о том, что глаза - это две части тела, два предмета, элемента, которые можно потерять, поранить, размозжить, которые, как я сам убедился, можно вытащить из глазниц, даже покатать на ладони. "Изнутри" до меня никогда не доходило, если только я случайно не "наталкивался на мысль", что у меня на самом деле два глаза, а не один. Изнутри я был человеком-Циклопом; мой единственный глаз, глаз Циклопа, был, в моем восприятии, одновременно и органом наблюдения, и экраном, на котором отражался окружающий мир; мир, который представал передо мной и которым я управлял - я имею в виду, стремился управлять, - был внутри глаза вполне реальным чувственным ощущением (удалите глаз, и вы одновременно удалите и мир). Таким образом, глаз в конечном итоге оказывался тем самым стеклянным пресс-папье, о котором я говорил выше, с одной только разницей: вместо маленького рождественского пейзажа, навевающего воспоминания детства (если перевернуть пресс-папье, в нем начинает кружиться легкий снежок), глаз содержал мир как таковой.
Но его ли я "видел" на самом деле, видел ли я на самом деле собственный глаз? Как это глаз может исхитриться увидеть себя самого? Заглянуть в собственное нутро или, если так можно выразиться, соотнести увиденное с субъектом видения? Ведь уже в те времена я был близорук, даже тогда я видел внешний мир только через очки. И тем не менее каким-то чудесным образом я видел эту поверхность, напоминающую лунную, так же четко, как видит человек, наделенный нормальным зрением. Чем же я ее видел? Несомненно, тем самым инстинктивным атавистическим зрительным импульсом, о котором я говорил выше и который в конечном итоге сильнее просто обладания органами зрения".
Простите мне мое занудство, Джон, но я хотел бы кое-что добавить. Сразу за словами "Я вынужден видеть, независимо от того, имею я такое осознанное стремление или нет" я хотел бы вставить в скобках примерно следующее: "(Пусть читатель закроет глаза и сам убедится, что даже в этом случае, даже с закрытыми глазами, он продолжает видеть" - "видеть" возьмите в кавычки, - "даже и при том, что не видит ровно ничего)" - скобки закрываются.
- Хотите, чтобы я это вставил прямо сейчас?
- Да.
- Хорошо. Еще раз можете продиктовать? Только помедленнее.
- "Пусть читатель закроет глаза…"
- Погодите, мне надо найти то место.
* * *
Так, нашел. Диктуйте.
- "Пусть читатель закроет глаза…"
- Извините.
- Что теперь?
- А не хотите так: "Пусть читатель или читательница закроет глаза"?
- Господи, конечно нет! Я уже вам как-то говорил, что не намерен рабски следовать дурацким правилам политкорректности. Иначе дело кончится полной нелепицей: "Пусть читатель или читательница закроет глаза и сам или сама убедится…"
- Ладно, ладно. "И сам убедится…" Продолжайте.
- "И сам убедится, что даже в этом случае, даже с закрытыми глазами, он продолжает видеть" - в кавычках, - "даже и при том, что не видит ровно ничего".
- Скобки закрыть?
- Скобки закрыть. Черт, вдруг заметил. Три "даже" в одном предложении. Вдобавок меня бросает в дрожь при мысли о том, как вы написали "Sacre du Printemps". Ничего, после перерыва мы все просмотрим заново. Любопытно, сколько получилось. По моим прикидкам - где-то около восьмисот слов. Примерно семьсот… гм, пятьдесят.
- Погодите минуточку, я вам дам точную цифру.
- Что?! Может, вы еще скажете, что у вас особый математический дар? Как же это таких называют?.. Идиоты с искрой божьей?
- Да нет конечно. Я просто включаю компьютерный счетчик слов.
- Ну прямо все страньше и страньше, как говаривала Алиса в Стране Чудес. А есть что-нибудь такое, что ему не по зубам?
- Очень немногое. Вот, пожалуйста. Семьсот двадцать три слова. А за вычетом заглавия и даты - семьсот восемнадцать.
- Семьсот восемнадцать, стало быть?
- Должен сказать, ваш примерный подсчет оказался поразительно точным.
- Когда отдаешь словесам столько времени, сколько я, развивается внутреннее чутье на эти вещи.
- Итак, Пол, вы довольны результатом?
- Еще сам не знаю. Не исключено, что днем решу весь этот кусок выкинуть.
- Что?!
- Да шучу, Джон, шучу. Однако же имейте в виду: по ходу работы такое непременно будет происходить, и не раз. Если читатель пропускает какие-то страницы книги, это почти всегда случается потому, что автор вовремя не выкинул их сам. Знаете одно остроумное замечание - не помню только чье. Оскара Уайльда? Флобера? О том, что он все утро вставлял в текст одну запятую, а потом полдня ее из текста убирал, - так это вовсе не шутка. Придется вам притерпеться к таким фортелям, я же вот притерпелся.
- Уверен, что научусь относиться к ним спокойно. А пока суд да дело - как насчет кофе? Или, может, хотите чего-нибудь покрепче? Скажем, стаканчик вина?
- Нет-нет-нет. Кофе, и только кофе. За работой писатель не пьет никогда. Это не менее опасно, чем пить за рулем.
- Неужели? А как же Хемингуэй? Или Чарльз Буковски?
- Буковски - это макулатура.
- А Хемингуэй?
- Вы считаете, Джон, он из тех же писателей, что и я? Отчаянный, суровый, хлещущий виски?
- Пойду сварю кофе.