Николай Никонов - Собрание сочинений в 9 т. Т. 7. Весталка стр 4.

Шрифт
Фон

- Как вас звать? - не вставая, спросил он с той резкостью, какая выделяет мужчин, долго бывших на командных должностях, связанных с беспрекословным подчинением и ему, и кому-то. - Как?

Сестра еще путалась с рукавом плаща.

- Ну, что же вы?

- Лидия Петровна, - наконец сказала она.

- А фамилия?

- До свиданья, - обронила она с порога и, закрыв дверь, быстро пошла по коридору к лестнице. Скорее. Скорее..

Пенсионер встал, потом медленно сел, глядя в безмолвно мельтешащий телевизор. Кажется, там забили гол, потому что футболисты прыгали, обнимались кучей. Старик провел по худой, впалой щеке, будто у него открылась зубная боль, медленно убрал руку, уронил ее на колени. Казалось, он что-то вспоминал или вспомнил и словно бы боялся этого воспоминания или уверенности в нем.

Сестра уже вышла на лестницу, быстро спустилась на два пролета, но чем ниже, тем медленнее она спускалась, и, когда наконец вышла из бетонных недр шестнадцатиэтажки, сошла с высокого крыльца, она была совсем не похожа на ту спокойно-уверенную женщину, которая входила в этот дом полчаса назад. С потерянным, слепым лицом она шла, как ходят только тяжелобольные с нарушенной координацией движений, пытаясь все-таки не упасть, и на нее с понимающим недоброжелательством глядели и провожали взглядом старухи со скамей.

"Напилась! Эко чо! Эко чо!" - было в осуждающем любопытстве, во взглядах, которые втыкались в нее и висли на ней.

Все тем же шагом женщина добрела до пустой скамьи. Села. Сперва уронила, а потом подняла и поставила рядом сумку. Так она сидела, пока к ней не подошла какая-то из старух.

- Тебе чо? Плохо, чо ли? - по-деревенски спросила старуха. - Ась? С лица-то ты, баба, бель-беле-хонькя… Занемогла, дак, может, "скору помочь" позвать?

- Не стоит… Не беспокойтесь… Пройдет… - Женщина отрицательно покачала головой, пытаясь, видимо, справиться, даже улыбнуться. Она явно

не хотела ничего объяснять.

Старуха, поглядев, постояв, двинулась обратно, качаясь уткой и еще полуоборачиваясь, посматривая на женщину, которая сидела, как сидят оглушенные ударом, наткнувшиеся с разлету на провода, на стены или стекла птицы, и не ведомо, не понятно никому, смогут ли они снова подняться и улететь..

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ДВА ГОДА

I

Мать совалась по комнате, как безумная, и все повторяла:

- Нет… Не-ет! Это невозможно… Не-ет… Невозможно это! Это не так… Не так… что-то… Ведь он же писал - никакой опасности. Войны не будет. Все тихо. Нет! Это какая-то ошибка… Господи, господи… Откуда? Почему это? Лида? Неужели его уже нет? Лидка-а? Папы нашего… Па-пы! На-ше-го-о… О-хо-хо-о… а-а… - Она заходилась рыданием, грузно опустясь на стул, катала голову по рукам, а то поднимала мокрое красное лицо и безумно смотрела, бормотала: - Папы… нашего… Папы-ы… О-хо-хо-о-о. Господи, господи… Гос-по-ди! Спаси его, господи… Ничего не надо! Ни-чего! Только спаси! Только спаси… Спаси его, господи..

И крестилась куда-то за окно, на запад. Раньше она никогда не обращалась к богу и не крестилась. Я плакала у окошка, сжав кулаки, глядя на нее. Мне было ее очень жаль, а про отца я думала, что он жив. Конечно, он должен быть жив, как же иначе… Он такой сильный и крепкий. Наш папа… А проплакавшись, мы обе смотрели на черный матовый конус репродуктора в простенке, но репродуктор молчал, будто насмешливо знал, таил что-то свое, а пробуждаясь, начинал марши. Марши гремели в нашей как будто враз пустой, с остановившимся временем комнате.

И недвижно стоял за окном мирный и солнечный день. Яркая клеклая жара. Был июнь. Бабочка мелькала там кукольным платочком, и не шевелились, блестели потоками глянцевой листвы старые тополя, будто млели в блаженной улыбке. В окно пахло летом и травой. И не верилось, что началась война. Идет сюда. Катится по нашей земле. ИДЕТ СЮДА…

А вечером в улицах было непривычно оживленно, будто бы даже празднично… Собирались и в нашем дворе, у щелястого, непамятно кем поставленного к забору дивана, раньше тут с утра и до темноты совами сидели старухи да пробавлялся никогда не бывавший трезвым однорукий инвалид дя-Вася по прозвищу Я с Чапаевым. Он действительно, когда напивался, наособицу, ступнисто шкандыбал по двору, кричал: "Я… С Чапаевым служил!" - и грозил кому-то, как бы всем вместе и каждому в отдельности, обрубком-культяпкой. Его никто не боялся, никто ему не верил.

Сегодня дя-Вася был весел, махал здоровой рукой, топал и все повторял: "Победа будет за нами! А я боролся… И буду бороться.." Сегодня его слушали, хотя говорил он, как всегда, несвязно, отрывочно, вразнобой: "За нами победа… Я знаю. Немцам теперь… Зарвались… И Сталин знает… А я боролся и буду бороться… Теперь их попрут. Знаю… Терчасти подойдут и… Кранты им… Шалишь, Гитлер… Сталин знает.." И действительно, в толпе вроде никто не горевал. Скорее, многие были веселы, как-то по-новому возбуждены. Говорили: война через неделю-две кончится. Что, может, все к лучшему: обозначился враг и теперь ему дадут..

- Да-ду-ут! - подтверждал и Я с Чапаевым. - Полевые части… Знаю… Эта война скорая будет… Война… Хе… Победа за нами…

Все мы много слышали о войне. Обсуждали ее. Ведь она шла уже давно. Годы. Шла она где-то там, в Польше, в Бельгии. Во Франции. Газеты печатали карты с черными стрелами. Германия в них была похожа на собачью голову. Голову овчарки. А мать, когда все мы втроем собирались за поздним обедом, накладывала в тарелку отцу макароны с котлетами или серую гречневую кашу, которую он всегда любил, спрашивала: "А что это, Петя, все говорят, война будет, война?" - "Да вряд ли… - отзывался отец.

- Пакт подписан. Немцы связаны на западе. Исключено, пожалуй". - "А говорят". - "Мало ли что болтают". - "А вдруг все-таки война!" - раздумчиво не соглашалась мать, тревожно оглядывала отца и умолкала. А я ела вкусные масленые макароны и тоже думала о войне, как-то совсем без страха. Слово это слишком часто слышалось тогда, было и в песнях. И только так почему-то, с бойкой победной песней, воспринимал его мой полудетский ум. "Если завтра война, если враг нападет, если темная сила нагрянет… - бухало и звенело, как в первомайском оркестре, отдавалось в душе четким ритмом: - Как один человек, весь советский народ за свободную Ро-дину вста-нет! На земле, в не-бесах и на м о-р е! - Трам-та-там.."

- стояла в ушах, била ритмом грозная певучая музыка, буханье барабанов и звук труб, от которых улыбалась, светлела, сверкала и замирала в восторге душа, вспыхивала счастьем, как эта золотая медь слепящими бликами. Виделось в цветах, в трепещущих флагах лицо Сталина, такое знакомое, истинно родное, с лучащейся улыбкой всезнания в аккуратные сталинские усы… "Если завтра война… Если завтра в поход… - шли в колоннах молодые, веселые, все в улыбках. - Если завтра война…"

Как это было недавно, было вчера, но и сегодня в нашем тыловом дворе никто, кажется, не тревожился и не горевал из-за войны так, кроме нас с матерью. Зареванные и словно отчужденные, стояли мы в толпе соседей и каких-то пришлых людей, и кто-то даже успокаивал, стыдил нас:

- Да что вы! Голубушка, разве так можно! И муж ваш, конечно, жив-здоров. Разве можно так… Разве можно!!

У нас одних отец был ТАМ.

II

Ушел он на летний военный сбор в конце мая. На такие сборы его призывали часто, чуть не каждый год. Но раньше служил он недалеко от города - наверное, это был поселок, и мать иногда брала меня, совсем маленькую, навестить отца. Я запомнила серые длинные казармы в унылом высоком сосняке за зеленым забором. Мне все хотелось заглянуть за этот забор, и, когда мать поднимала меня на руках, я видела только долгие, бесконечные крыши. Помнила я еще молодых красноармейцев, глядевших на меня и на мать с каким-то жадным изумлением, отца, который приходил к нам из-за этого забора после долгого-долгого ожидания. Отец был непохожий, незнакомый, темный от загара, даже почти чужой, весь скованный какой-то непринадлежностью и будто непричастностью к нам. Он словно весь принадлежал этому унылому забору, будке, из которой вышел и через которую опять должен был уйти от меня и от матери - туда. Прощаясь, мать плакала навзрыд, отец гладил ее по плечу с непонятным для него выражением беспомощности. Мы уходили. А я навсегда сохранила тяжелую неприязнь к зеленым казенным заборам, баракам и этому равнодушно-скучному сосняку с длинными, без веток, высокими стволами, освещенному - так всегда в моей памяти - по макушкам и верху стволов неприятно-желтым вечерним солнцем. Я жалела отца. Мне казалось, что за зелеными заборами живет глухая тоска и люди, такие, как отец, окованные ею, маются там, как души в подземном царстве. Может быть, и мать думала так же, потому что всю обратную дорогу, притиснутая ко мне в тряском, фырчливом и тесном автобусе "фордике", который ходил отсюда часа через два-три, стояла окаменело и так же каменно глядела в окно. И за окном все рябил тоскливо высокий сосняк.

Зато не было счастливее дней, когда отец возвращался, все еще такой же, не наш, принадлежащий тем заборам и армии, в шинели с кубиками в малиновых петлицах, в аккуратном шлеме или в фуражке со звездой, весь пропахший ремнями, сукном, особым шинельным запахом, и я радостно ходила с ним за руку по двору и на улице, гордясь своим военным отцом. Через день-два жизнь входила в привычное русло, отец опять становился моим мирным папой, в белой парусиновой рубашке с вышивкой елочками по вороту, в брюках галифе и хромовых сапогах, которые он носил зимой и летом. И только темный тот загар долго не сходил с его смуглого черноглазого лица, лишь постепенно слабея к осени…

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги