В такую погоду и в такую рань можно было не опасаться встретить у церкви смотрящих Архидьякона. Часа на два спокойной работы можно было рассчитывать смело. Другое дело, что и на заработок надежды были более чем призрачны.
Не доходя полсотни метров до церковной ограды, Иван увидел два силуэта, которые в эту рань уже дежурили в аллее. Какой-то дедок на костылях начал истово креститься, едва завидел Ивана. Дед был Ивану не знаком и тоже не знал музыканта и надеялся, наверное, что подадут. Напротив него, на расстеленной по мокрому газону клеенке сидела девочка. Девочку эту Иван знал немного. Впервые он увидел ее здесь же, у церкви, месяца три назад. Было ей лет тринадцать, не больше. Была она не по-детски тиха, задумчива, даже серьезна, неразговорчива и пуглива. Одной руки у нее не было - вместо руки была культя до локтя. Вторая рука - видно искалечена, потому что управлялась с ней девочка не очень хорошо. Ее тонкое, будто прозрачное от какого-то внутреннего света, очень миловидное, такое детское и в то же время такое серьезное личико и ее тягостное положение редко оставляли прохожих равнодушными - ей всегда хорошо подавали.
Когда Иван впервые увидел ее, когда немного узнал о ней, его сердце словно прокололи вдруг тонкой горячей иглой - такая жалость, злость на треклятую жизнь, нежность к ребенку и безнадюга им овладели. Иван говорил с Соней все время, пока стоял у церкви, а вечером, - пьяный, злой и беспомощный - валялся на кровати в своей провонявшей вечным перегаром от водки и табака комнаты и плакал навзрыд, бил в бессильной ярости кулаками в стену, матерился и богохульствовал…
Отец ушел, когда Сонечке пошел второй год. Мать, работавшая учительницей в сельской школе и любившая непутевого сониного отца больше себя самой, продержалась недолго. Жизнь пошла наперекосяк. Она начала пить и спилась очень быстро - как сгорела. Вот был человек и - нет его. Года через три она стала жить с каким-то зеком. Жили (вернее - пили) на то, что удавалось ему своровать и перепродать, на то, что удавалось ей выпросить. Отчим очень скоро отказался кормить Соню, сказав, что этой "хлебалке" пора бы уже и самой зарабатывать. Соню стали возить в город - просить. Получалось хорошо - ведь жалостливых людей много. Но отчим, пересчитав заработанные матерью и Соней гроши, только матерился и все чаще повторял, что лучше бы девочке родиться уродом или калекой. Мать поддакивала, спьяну била девочку и лезла к отчиму целоваться, что всегда заканчивалось дракой.
Наконец однажды, отчим предложил матери как-нибудь покалечить девочку, так, чтобы выглядела она пожалостливее. "Да ты ***улся! - закричала мать. - Убью за мою доченьку!".
Однако потом, после литра самогона, купленного у бабки Скорчихи, она согласилась с доводами своего сожителя, согласилась, что живется им нелегко, а могло бы житься лучше. Вдвоем они сгребли спящую Соню с развалюхи-кровати и вынесли во двор. Ничего не понимавшая девочка заплакала - ей хотелось спать. Мать, когда пьяна, была скорой на расправу - она хлестала девочку по щекам и орала "Убью, гадина! Заткнись, сука! Всю жизнь ты мне испоганила!". Она так ярилась, что даже отчим, который ходил в сарай за топором, шикнул на нее и отвесил затрещину. Потом он велел ей положить сонину ручку на чурбак, валявшийся тут же, а лицо ей накрыть подолом, чтобы не видела.
Хоть и был он пьян, но ему хватило одного удара. Соня даже и крикнуть от боли как следует не успела - потеряла сознание.
Когда рука девочки вдруг оказалась где-то в стороне от тела, на земле, мать протрезвела. Она, выпучив глаза, широко открыв рот, повалилась на колени и взвыла.
"Заткнись, курва! - прикрикнул на нее отчим. - Люди сбегутся, огребемся тогда по полной"…
Да нет, никто бы, наверное, не сбежался. Соседи давно привычны были к воплям и пьяным дракам, которыми заканчивался каждый день на этом дворе…
Он, разойдясь, примерился уже рубануть и по второй руке (хотя сначала решено было отрубить одну), но мать, увидев новый взмах топора, кинулась на него, вцепилась зубами ему в ляжку, схватилась судорожно за непотребное место. Рука его одернулась, и удар пришелся совсем слабо; да и неудобно ему было рубить - ручка-то сонина близко к голове лежала, боялся он зарубить ее нечаянно насмерть. В общем, удар вышел слабый и неточный. Топор только рубанул слегка, наискось, поперек запястья. Ошалевший от боли и злости зек махнул топором уже на визжавшую сожительницу. Удар пришелся чуть ниже поясницы, но она, кажется, даже не заметила его. Она изо всех сил вцепилась ногтями в его пьяную оскаленную рожу, кусала и била его почем зря. Потом метнулась к лежавшей без сознания, истекавшей кровью девочке, подхватила ее на руки и с воплями "Убиилиии!" понеслась по улице. Отчим с искромсанным лицом, с повисшей полуоторванной губой, с красным от крови топором в руках бросился за ней…
Соня выжила. Успели врачи ее спасти. И ручку вторую спасли, хотя и осталась ручка покалеченной - только два пальца на ней нормально действовали, а остальные чуть что отказывались работать и лишь дрожали слабой мелкой дрожью.
Отчима посадили. В дом сначала зачастила комиссия - хотели мать лишить родительских прав, а Соню забрать в детский дом, да только что-то у них не заладилось, и служебного рвения им ненадолго хватило. Далеко было им ездить из города в Коротаевку, несподручно. А мать, приходя к Соне в больницу, все время плакала, просила прощения, божилась, что пить больше не будет, что вот-вот устроится на работу. И действительно, она не пила еще целый месяц или полтора после того как Соню выписали из больницы, подрабатывала в школе уборщицей. А потом…
Семь лет прошло с тех пор. Все эти семь лет Соня ездила в город - просить. Сначала мать тоже ездила с ней, но потом совсем запила. Да и толку от нее в деле не было никакого. А Соня каждый день привозила ей деньги; ни одного дня не было, чтобы девочка осталась без заработка. Пастухи Архидьякона смотрели на нее сквозь пальцы, не трогали, не цеплялись. Даже у этих выродков находилось что-то в их ущербных душах для тихой Сони. Говорили, что один из этой своры как-то по пьяному делу пытался нехорошее с девочкой сделать, так его на другой день нашли в отвале за железной дорогой, со вспоротым животом. Думали на Архидьякона. А милиция ничего не нашла… Да и нужно оно было милиции очень…
Год назад мать сонина пропала. Бог весть, что с нею стало. Когда Соня вернулась однажды из города, матери дома не оказалось. И все. С того дня никто ее и не видел…
- Здравствуй, Сонюшка, детка, - поздоровался Иван, приблизившись к девочке.
- Здравствуйте, Иван Алексеевич, - ответила она, улыбнувшись ему одними глазами из под капюшона огромного недетского дождевика.
- Не подают что-то нонеча совсем, - прокряхтел дед с другой стороны аллеи. - Нет никого, чтоб те пусто было.
Иван только небрежно кивнул в его сторону.
- Как дела твои, Сонюшка? - Иван присел рядом с ней, заглядывая под капюшон, ласково прикасаясь к ее плечу.
- Да слава Богу все, - ответила она. - Только дедушка правду говорит - совсем худо сегодня. Нет людей совсем. Хоть и рано еще, а все равно не то, что обычно.
- Осень, детка, - поморщился Иван. - Осень проклятая наступила.
- Нет, осень не проклятая, - покачала она головой. - Осень - добрая. Я люблю осень.
- Значит, к тебе она добрая, - согласился Иван. - Это хорошо.
- А к вам? - спросила она.
- Ко мне… У нас с ней взаимная нелюбовь, - улыбнулся он.
- А разве бывает взаимная нелюбовь? - удивилась она. - Я думала, только любовь бывает взаимная.
- А нелюбовь тогда какая? - снова улыбнулся он.
- Ну-у… не знаю, - она пожала плечами. - Обоюдная, наверное. Но взаимной она быть не может. Взаимно ведь - это когда два человека друг другу что-то хорошее делают; ну как бы взаймы дают и отдачи не требуют.
- Философ ты маленький, - он погладил ее по щеке, едва касаясь, любуясь ее задумчивым взглядом, чувствуя как в сердце подергивается, трепещет и бьется неведомое ему отцовское чувство.
- А лето ты любишь? - спросил он.
- Конечно! - встрепенулась она. - Кто же не любит лето! Летом людей много всегда на улице бывает, подают хорошо.
Боже, Боже! Как несправедлив ты бываешь, как жесток!..
- Ну а что ты еще любишь? - спросил он, отворачиваясь, чтобы она не видела его взгляда. - Ну больше всего?
- Больше всего? - повторила она. - Больше-больше?..
- Ну да, вот больше-больше-больше всего.
Она задумалась, почесала себе искривленным нездоровым мизинцем кончик носа.
- Не знаю… - ответила медленно. - Ну наверное, конфеты шоколадные… и… и цветы.
- Цветы…
- Да, вот эти, такие большие, белые, с пышными головками такими, и лепестков - много-много… Не знаю, как называются… А еще бывают белые с желтым, и белые с розовым…
- Хризантемы? - подсказал он.
- Хризантемы… - повторила она, словно прислушиваясь к названию, пробуя его на слух, любуясь. - Да, наверное хризантемы… Такие красивые цветы обязательно должны так красиво называться.
- А хочешь, я спою тебе? - предложил он. - "Что такое осень"… Или… Или… "Танец маленьких утят"?
Она оживилась, улыбнулась даже.
- А вы мне лучше стихи какие-нибудь расскажите, - попросила. - Я люблю стихи слушать. Я иногда сижу, сижу здесь, мечтаю о чем-нибудь… И у меня стихи иногда в голове получаются…
- А о чем стихи, Сонюшка? - спросил он осторожно.
Она смутилась, опустила голову.
- Не хочу говорить, вы смеяться будете.
- Ну что ты, детка! - с жаром возразил он. - Никогда не засмеюсь над тобой, моя хорошая, обещаю!
- Ну-у… разные стихи получаются, - произнесла она тихонько. - Иногда смешные, иногда грустные очень, так, что самой плакать захочется…