- Спасибо, ма. Большое спасибо!
Нет, не сказала. И не надо. Не надо!
- Ложись!
Щелкнул выключатель, свет погас, прошлепали босые ноги. Поплыли перед глазами и растаяли радужные круги. Навалилась тишина, плотная, как в сундуке. Планета - теплый, кое-как обжитый каменный шар, покрытый зеленой разнообразной плесенью и водой, первой колыбелью всего живого, окутанный воздухом, будто елочный орех мятой серебристой фольгою, - планета наша, Земля, летя в холодном, черном пространстве по эллипсу, совершила еще один оборот вокруг своей оси, и снова стала ночь.
Когда глаза немного свыклись с темнотой, Наташа встала и наклонилась над сыном. Он мирно спал, венец творения, наследник всех веков. Едва различимо пахло молоком, детской мочой и еще чем-то теплым, неуловимым, младенческим, от чего перехватывало дыхание и на глаза наворачивались счастливые слезы. Твоя мама с тобой. Будь счастлив, милый!
Босая, Наташа неслышно подошла к окну, тронула занавеску. Лбу от стекла сначала было прохладно. Рваные, реденькие тучки стремглав неслись мимо раннего месяца, яркого, узенького и изогнутого, будто турецкий ятаган. Именно такие полумесяцы попираемы крестами на главах-маковках православных церквей, воздвигнутых в память побед над теми же турками. В память о поражениях обычно не воздвигается ничего: она и так живуча, эта память. По примете, завидев молодой месяц, следовало немедля хвататься за монетку или, на худой конец, за пуговицу: деньги переводиться не будут. Однако не было сейчас под рукой ни монетки, ни пуговицы. И ладно! Никак не верилось, что там, на Луне, уже успели побывать люди.
Когда начинается жизнь нового существа, представителя рода человеческого? В ту ли минуту, когда в стоны, в звериный крик матери, изорванной болью, оглушенной ею, как обухом, тонюсенькой нитью вплетается вдруг его тихий плач, писк, который есть весть о себе, просьба о пище, помощи и защите, или это только выход в мир, подобный первому балу, а нам следует вернуться на сорок недель назад - к истинному началу?
Или она, эта новая жизнь, начинается еще раньше, в некий час, когда волей случая - если угодно, зовите его "судьбой" - встречаются двое и без вмешательства факира в чалме, с дудочкой и змеей расцветает вдруг волшебное дерево, видное поначалу только им двоим, а больше никому, дерево, чье имя - любовь - общеизвестно и затерто, словно старинная монета - радость нумизмата, и плодом которого, возможно, и станет новая жизнь, новый, неповторимый человек?
А может быть, чтобы отыскать первое звено этой неразрывной цепи, следует через века и тысячелетия нырнуть в первобытный океан, теплый и густой, будто кисель, и увидеть в ней крохотный дрожащий комочек протоплазмы?..
8
В стекло барабаня,
Ладони ломая,
Орала судьба моя
Глухонемая.
Андрей Вознесенский
…Нет, это не письмо, Володя, - такого письма я не напишу тебе никогда. И вообще больше не напишу. И на почтамт не пойду, чтобы получить там то, что ожидает меня за окошечком "До востребования". Почему? Да просто потому, что устала. Изолгалась. Пора кончать. Сейчас на маминых ходиках уже двенадцать, а я никак не могу уснуть. Все думаю, думаю. Вспоминаю… Знаешь, это очень странные часы - там, на стене. Я никак не могу совладать с ними. И раньше, когда была маленькая, не могла. Стоит мне подтянуть гирю, даже просто прикоснуться к ней, как они останавливаются. А когда гирю подтягивает мама или Витька, мой старший брат, они ничего - идут.
А помнишь, как мы познакомились и впервые заговорили друг с другом? Да-да, на сочинении. Это был последний экзамен. Мы сидели рядом, за одним столом, я уже выбрала тему, а ты - нет. У тебя было страдальческое лицо, и я сразу догадалась: хочет достать шпаргалку и… не решается. Потом ты все-таки извлек ее из кармана. То была фотография машинописной страницы - маленькая, в ладонь. Какой-то хлюст торговал ими вразнос, вертясь в общежитии, куда нас поселили, а ты, выходит, прельстился - купил, принес доход этому коробейнику. Ты потом и карандаш мне показал, на гранях которого вырезал физические формулы, помнишь?
А тогда, на сочинении, ты одними губами сказал мне: "У меня еще есть - на другую тему. Хотите?" Я молча покачала головой: отказалась. Не потому, что была против шпаргалок принципиально, а потому, что хорошо знала одну тему - из тех, что написаны были на большой доске, и решила писать самостоятельно, на свой страх и риск. И еще - я очень боялась позора: а вдруг поймают за руку? Словно на воровстве… И поэтому я все экзамены сдавала честно, без шпаргалок. Но я тебя обманула, милый: в нашей с тобой пьесе они оба наказаны - и "порок" и "добродетель". Однако ты не знаешь об этом. И не узнаешь никогда.
Итак, большой зал с высоким потолком, очень светлый, совсем не похожий на привычные школьные классы. Мы пишем сочинения на проштемпелеванной бумаге без линеек: ты - на вольную тему, я - "образ Катерины", которую революционный демократ Добролюбов, рано умерший, назвал "лучом света в темном царстве". Без линеек писать трудно, строки уползают вверх, и приходится заново переделывать страницу.
Из института мы в тот день вышли вместе. "А почему?" - думаю я теперь, в ночи. Да потому, наверное, что в дни экзаменов и тебе и мне было страшно одиноко. Вместе держались только рабфаковцы - ребята с подготовительного отделения, в институте они считались наполовину своими, знали тамошние порядки назубок и очень этим чванились. А мы, приезжие, были каждый сам по себе. Противно видеть в окружающих одних только конкурентов. Ты позже сказал, что приметил меня еще у стенда с примерными вариантами по письменной математике - мы все там толкались, списывая их. Было это перед самым первым экзаменом, но заговорил-то ты со мной после последнего, когда все осталось позади, а до этого ты, стало быть, и во мне видел только соперницу? Но нет, ты же предложил мне списать, значит… Спасибо тебе за это!
Институтская приемная комиссия решила объявить оценки за сочинения и результаты конкурса одновременно, случиться это должно было через три дня на четвертый, и все три долгих дня мы провели вместе, немного задаваясь друг перед другом, важничая и щеголяя познаниями, разыгрывая какие-то роли, но все-таки хорошо, правда? Несмотря на обоюдную грошовую спесь. Облазили весь город, ходили в кино, ели мороженое, катались в парке на колесе - я все боялась, что брезентовый привязной ремень отстегнется, что снизу кто-то заглядывает мне под юбку, - а однажды, в самую жару, искупались в реке, хотя вода в ней была уже по-осеннему холодна да, кажется, и не очень чиста: заводов и фабрик в городе много.
Вспомнив маму, я сказала тебе, будто старушки говорят, что после ильина дня купаться грех великий, потому что Илья-пророк в свой день с небес… "Что? - настаивал ты, смеясь, притворялся непонимающим. - Что именно он делает в свой день?" - "И сам знаешь - что!" - помню, ответила я, торопясь одеться. Лицо у меня полыхало. Кабинок на пляже не было, да и о том, что они где-то существуют, эти кабинки для переодевания, я знала только из книг.
В краску ты вгонял меня еще несколько раз, и сам того, может, не подозревая: это когда ты зазывал меня куда-нибудь перекусить, а я отнекивалась - не хочу, мол, сыта, хотя голова у меня кружилась от голода. Особенно угнетало меня слово "кафе": ведь до приезда в город я никогда не ела среди чужих людей, среди незнакомцев, каждый из которых вправе пялиться на тебя сколько влезет, будто ты не живой человек, а манекен.
Сейчас-то я притерпелась, привыкла, а то, случалось, бросала нетронутые тарелки на столе и, себя не помня, бежала прочь из столовой куда-нибудь в укромный угол - реветь. Как дура, честное слово! А все из-за этих щеголей, ребят из инструментального цеха: они, бывало, усядутся напротив, как галки на заборе, и смотрят, смо-отрят… Изредка перекинутся словцом и опять. Но однажды я решила: "Довольно! Хватит! Стерплю!" - и, нарочито не спеша, доела все до конца, хотя напоследок едва не подавилась сливовой косточкой из компота. На следующий день шутники из инструментального избрали себе другую жертву. Так что этот поступок я числю в кратком списке своих маленьких побед. И над собой и вообще…
"Постой, постой, - спросишь ты меня, - а откуда в студенческой столовой взялись ребята из какого-то инструментального цеха?" И вовсе не в студенческой, а в заводской… позже ты и сам все поймешь, не сбивай меня, ради бога.
Да. Те три долгих прекрасных дня. Но настало и утро четвертого. Проснулась я ни свет ни заря и сразу помчалась в институт, хоть и знала, что там еще все закрыто. Прохожих на улице было мало, всюду со скоростью пешеходов ползали окруженные радугами поливальные машины, а на деревьях, невидимые, пели птицы. Честное слово. Как в лесу… Однако мне, естественно, было не до радуг и певчих птиц. Списки принятых на первый курс вывесили часов через пять, когда я совсем одурела от ожидания. Моей фамилии в них - увы - не было, а твоей, Володя, я тогда не знала еще. Смешно, правда?
Но тогда мне было не до смеха. Что сделал бы на моем месте любой нормальный человек? Огорчился бы, может быть, возмутился, побежал бы жаловаться на несправедливость властям или просто заплакал, как плакал у скамеек под деревьями безногий инвалид на тележке, утиравший глаза рукавом старенькой гимнастерки, на которой звенели медали, до блеска начищенные зубным порошком. Кого у него не приняли - сына, дочь? В подоле гимнастерки лежал у него газетный кулек с апельсинами.