И ты привычно поводишь глазками в сторону и опускаешь длинные ресницы, как будто не тебя касается, на самом деле, уже очень хорошо понимая, что – тебя, и потому встряхиваешь совсем, как взрослая женщина, локонами и кружишься в своём голубом атласном платьице, чтобы оно ещё сильнее запереливалось на солнце.
Мама наряжает тебя, как куклу. Ты её гордость, любимая её игрушка, её вознаграждение за все страдания и муки. Незамужняя тётушка носит тебя на руках и без конца чмокает в щёчку. Она мечтает когда‑нибудь родить себе такую же куколку.
Ничего лучше этих первых лет жизни, осенённых непомерной любовью и обожанием взрослых, никогда больше не будет. Позже и они остынут, успокоятся и привыкнут к твоему существованию, оно перестанет их бесконечно умилять и восхищать, каждый займётся своими делами, тётушка, например, выйдет замуж, а мама родит себе ещё ребёночка, а то и двух, дольше всех будет любить тебя бабушка – до тех пор, пока не состарится и не умрёт.
Но дело сделано. "Куколка–красавица", ты уже уверена в своей особости и на каждого нового человека смотришь сияющими глазками, ожидая от него любви и восхищения, и, впервые не находя их, удивляешься и недоумеваешь: разве можно меня не любить?
Мария Петровых, когда её спросили (то ли Корней Чуковский, то ли Арсений Тарковский), какое десятилетие своей жизни она считает самым счастливым, ответила: первое! Чуковский с Тарковским не поняли и удивились. Я не поэт, но как я её понимаю! Надо быть женщиной, чтобы это понять. Никогда и никто – ни возлюбленные наши, ни подруги, ни мужья и дети – не будут любить нас так, как любили родные в самые первые годы нашей жизни.
Кстати, мальчиков в детстве любят не меньше, просто, вырастая, они этого не помнят, потому что любовь для них не главное. А мы помним. И, вырастая, меряем (неосознанно) этой меркой все обращённые к нам чувства. И оказывается, что в раннем детстве родные люди задали нам такую высокую планку любви, что с ней потом и сравниться ничто не может. И тем обрекли нас на вечную неудовлетворённость и вечные претензии к своим избранникам: "Ты меня не любишь!", "Ты меня любишь не так!".
Первая, детская красота проходит у девочек годам к семи.
Только что была куколка с пухлыми щеками и локонами, а в первый класс идёт худое, бледное и нескладное существо на тонких ножках, с испуганным взглядом, школьная форма висит на нём, как на вешалке, носки сползают, а атласные ленты в косах то и дело развязываются и болтаются позади чёрными змейками. Следующие семь лет оно, это существо, будет становиться только хуже – вытягиваться, приобретать всё более непропорциональные формы – длинные руки и ноги при все ещё маленьком, худосочном тельце, неожиданно большой нос и не слишком ровные послемолочные зубы.
Все это будет продолжаться лет до 14–15, когда должна, по идее, проявиться новая, не детская, а девичья красота, но это когда ещё будет, и вообще неизвестно, чем дело кончится, получится ли из красивого ребёнка столь же красивая барышня. И как пережить эти некрасивые семь лет, как привыкнуть к обличью "гадкого утёнка"? Тем более, что время голубых атласных платьиц, переливающихся на солнце, прошло и настало время унылой школьной формы (темно–коричневое платье, чёрный фартук), в которой все девочки похожи на маленьких старушек. Такой старушкой я стала в неполных семь лет. Был год первого спутника и первого Всемирного фестиваля в Москве. Про спутник говорили между собой родители, и передавало радио. Отголосков Всемирного фестиваля в нашем городе слышно не было, я узнала о нём только годы спустя.
Заведение, куда сходились по утрам десятки маленьких старушек, называлось начальная школа и помещалось в одноэтажном кирпичном здании, вытянутом, как барак, там был коридор с деревянным полом, в который выходили двери четырёх классных комнат и пятой, учительской. Маленькая такая школа на окраине провинциального южного города.
С того дня, когда ты переступишь порог этого заведения, все изменится для тебя. Никто не назовёт тебя больше куколкой–красавицей. В школе красота вообще не ценится, скорее наоборот, молча осуждается и уж во всяком случае ничего не стоит. Здесь ценится совсем другое – беглое чтение, аккуратное письмо (чистописание) и примерное поведение. Единственный способ заслужить здесь благосклонность взрослых, к которой ты так привыкла, – стать отличницей, лучше – "круглой". Задача, кстати, совсем нетрудная для девочки, которая задолго до школы полюбила книжки больше, чем кукол.
…Мне было 4 года, когда я научилась читать. С тех пор вся моя жизнь – одно сплошное, непрерывное чтение. И я хочу открыть тебе "страшную тайну" - большего удовольствия, чем чтение, я не знаю.
Я тогда жила в Тбилиси, у тёти с дядей. По вечерам, перед сном дядя читал мне сказки. Как‑то раз он прочёл из Пушкина – "У Лукоморья дуб зелёный". Внимательно дослушав до конца, я потребовала: "Ещё!". Не думаю, чтобы в 4 года я хорошо поняла, о чём там шла речь, должно быть, меня заворожил сам поэтический слог. Слишком уж эти стихи отличались от тех, которым ещё в Куйбышеве научила меня соседка по коммунальной квартире:
Я маленькая девочка,
Танцую и пою,
Я Ленина не знаю,
Но я его люблю.
Несколько вечеров кряду я без "Лукоморья" не засыпала. И вот однажды, проснувшись, тётя с дядей застают такую картину. Ребёнок сидит в своей кроватке и, старательно артикулируя букву "р", которую незадолго до этого научился выговаривать, декламирует:
И десять витязей пр–р–рекрасных!
Чр–р–редой из вод выходят ясных!
И с ними дядька их мор–р–рской!
Тётя с дядей замерли, боясь спугнуть, но я благополучно дочитала стихи до конца, и в конце громко и победно выкрикнула : "Там р–русский дух, там Р–р–русью пахнет!". Дядя подхватил меня на руки, расцеловал и закружил по комнате, приговаривая: "А что я говорил!".
Из этого события он сделал два важных вывода. Первый: "у ребёнка хорошая память". Второй: "пора учить её читать". Тётя усомнилась: не рано ли? Но дядя сказал: в самый раз. Букваря в доме не было, и дядя стал учить меня по "Сказкам Пушкина". Сначала я читала так: смотрела в книгу и даже страницы переворачивала в нужном месте, но читала по памяти, наизусть. Этот "фокус" дядя не раз демонстрировал своим друзьям, но разгадать его было нетрудно, стоило дать мне в руки какую‑то другую, "взрослую" книгу. Впрочем, довольно скоро я стала читать без всяких фокусов и с тех пор читала всё, что попадалось на глаза – этикетки на спичках, вывески на домах по улице Руставели, где мы любили гулять втроём, даже непонятные названия дядиных учебников (он был ещё молодой человек и учился в институте). Ну, и конечно, Пушкина.
Букварь я впервые увидела, когда родители забрали меня, наконец, домой, чтобы отдать в ту самую школу. Сначала меня не хотели записывать, потому что учебный год уже начался, была середина сентября, к тому же, мне не хватало двух с половиной месяцев до 7 лет.
- Приводите её на следующий год, - сказали маме.
- Да не хочется год терять, она у нас уже читает и пишет! – взмолилась мама.
Писать я на самом деле не умела, просто срисовывала из книжек печатные буквы.
Две тётеньки, директор и учительница, дали мне для проверки букварь. Я стала переворачивать страницы, ища какой‑нибудь текст, но его не было, а были непривычно большие буквы с картинками и короткие слова, разделённые зачем‑то чёрточками.
- А я такую не умею читать, - испугалась я.
- Какую же ты умеешь? – строго спросила одна из тётенек .
- Пушкина, - сказала я.
Пушкина под рукой не оказалось, но нашлась "Родная речь" для второго класса. Я открыла, нашла какой‑то стишок и бегло прочла. Я ждала, что меня похвалят, скажут: "Ах, какая умница!" (так всегда говорили дядины друзья). Но вторая тётенька только головой покачала:
- Что ж я с ней буду делать? У меня в классе ни один ребёнок ещё не читает. Мы только букву "м" начали проходить.
Нам велели подождать за дверью. В коридоре, где важно прохаживались девочки в школьной форме с чёрными фартучками, мама сказала:
- Ты тут не слишком умничай, это тебе не Тбилиси.
Потом вышла учительница, обняла меня за плечи и повела с собой.
- Вот, дети, - сказала она, поставив меня перед классом, - у нас новая девочка, она уже умеет читать. Не обижайте её.
Потом усадила за первую парту у окна, где уже сидел некрасивый мальчик со сплющенным носом и оттопыренными ушами, и добавила:
- Ты будешь ему помогать.
В этот день моё школьное будущее определилось раз и навсегда. Все десять лет я проходила в отличницах, все десять лет просидела за первой партой и все десять лет ко мне подсаживали и прикрепляли отстающих, в основном мальчиков.
О, это такие непонятные, неприятные существа… Прежде, до школы ты видела их только на безопасном расстоянии (бабушка не подпускала их на пушечный выстрел). Но тут их полон класс, у них наголо остриженные головы с маленькими чубчиками на лбу, грязные ботинки и потные руки. Тебе неприятно сидеть с ними рядом, близко, касаясь локтями. Ты их боишься, потому что в любой момент они могут больно толкнуть или даже ударить и сказать: "дура" и "уродина". Это ты‑то уродина?!
Зачем, зачем тебя отдали в эту школу! Может, где‑то есть другая, хорошая школа, в которой учатся одни девочки? И ведь совсем недавно были, оказывается, такие школы и назывались красиво - женские гимназии. Но в школе совместного обучения домашняя девочка вроде той, о которой я тут рассказываю, очень быстро превращается в пугливое, стеснительное и не по годам задумчивое существо с полным набором ощущений собственной неполноценности.