– Наташа или Люська. Ну, и Верка, само собой. Я пока не знаю.
– О-о-о! У нее, у них красивые ноги, да? Она, то есть, они молодые, да? Сколько ей лет?
– У тебя тоже красивые ноги.
Она моментально захлопнула мне ладошкой рот и сделала жест, который означал: она все сама прекрасно знает о своих толстоватых бедрах, переживает по этому поводу, и не надо так грубо утешать ее и сыпать соль на рану. А до меня только сейчас дошло, что выражение "моя глупая нерпа" я мысленно адресовал тогда застенчиво раздевшейся на пляже Кристине, отмечая ее милую неуклюжесть и своеобразную грацию полной фигуры. Полнота определенно шла ей, сообщая всему облику шарм и пикантную сексуальность. Тогда ей невозможно было сказать об этом, и нерпой я незаслуженно обозвал ее мужа, бурого медведя. А сейчас я беззастенчиво прошелся по ее статям, докладывая ей полушепотом о своих впечатлениях на ухо.
– О-о-о!
Она махала руками, закрывала лицо, хохотала и алела, как цвет тюльпана. А я гордился моим поколением, которое не растеряло и не растратило чистоту чувств, глубину ощущений и перспектив в жизни. (Sic! – Б.В. )
– Обо мне хватит. Будем о тебе. Ты чем занимаешься, что ты делаешь. Как ты живешь. Давай, говори. Ты счастлив?
Я заговорил прежде, чем начал думать.
– Я счастлив тем, что встретил тебя, Кристина. А потом, мне кажется, я всю жизнь искал похожую на тебя. Не знаю, нашел или нет. Но я знаю, что шел … не к тебе, понимаешь, а к тому, что у нас могло быть с тобой.
Что делала нормальная слабая женщина, которую у меня похитила история?
Она безутешно плакала.
Нам не надо было специально говорить о том, что мы ничего не собираемся менять в жизни. Как само собой, по умолчанию, нам ясно было, что это была бы фальшь, оскорбившая обоих. Кроме того, поменять ничего было невозможно. У истории нет сослагательных наклонений, ей бы поменьше повелительных. Кроме того, мне интересно было, насколько я искренен.
Сейчас я думаю, что я не врал. Но не сказал всей правды. А вся правда заключалась в том, что с моими люськами мне не хватало Кристины, а с Кристиной, я думаю, мне не хватало бы люсек. Верку же я вообще никому не отдам. Но истина заключалась в том, что, если бы я сказал Кристине всю правду, я бы никогда себе этого не простил. Это была бы самая большая ложь в моей жизни.
Не требуйте от меня комментариев, читатель. Никаких комментариев. Идите вы все к чертовой бабушке.
Да, одну секундочку, вы ведь хотите знать, что было у меня далее с Люськой 17, но молчите из скромности, надеясь на мою писательскую добросовестность, растроганный читатель? Не брошу же я вас посередь сюжета, не так ли?
Конечно, не брошу. Как вы могли подумать. Внимайте. Далее было следующее.
Вконец одурев от событий, покачнувших мою веру в незыблемость здравого смысла, я сидел и пил вино с утра именно в том ресторанчике и на том углу, как легко догадаться, и на том же самом стуле, если хотите знать больше, где я, с позволения сказать, ужинал с Люськой 17 в тот достопамятный вечер и куда я потом пригласил Кристину. Место было историческим: перекресток судеб и культур. Надо было ставить точку в этой чувствительной истории. Мы с Люськой жили в одном славном городе Минске, мы были, кажется, не совсем равнодушны друг к другу. Следовательно, возможны варианты. После первой бутылки я, должно быть, созрел, чтобы нанести визит вежливости. Должен ли джентльмен так невнятно покинуть свою даму?
Не хватало пустяка: предлога. Желание повидать ее и детей, в особенности старшенького, было поводом слабым, неубедительным и даже двусмысленным в своей неубедительности; отказаться от встречи было бы глупо и малодушно. Иль я не джентльмен?
Я уже подумывал о второй бутылке, как вдруг …
Нет, господа, случайная встреча – это для мыльных сериалов или для Достоевского. Не будем лакомиться чужим хлебом. Никаких deus ex machina. Вдруг я увидел не Люську, а того удивительного таксиста, который вез нас с моря ко мне на квартиру и ничему не удивлялся. Как видите, у меня было свое провидение, которое решило этим летом обнаружить и дезавуировать себя как сила вполне материальная. Оно совало свой нос везде и всюду, не считаясь со временем и пространством. Распоясалось до наглости. Хорошо. Хозяин – барин. Но я все-таки сделал вид, что встреча была случайной. В двух словах я изложил посланцу судьбы суть вопроса.
– Понимаете, все-таки замужняя женщина, а там нижнее белье и все такое, – взывал я к мужской солидарности. Таксист не удивился. – У вас у самого жена есть? Вот представьте…
Что-то подсказало мне, что последний вопрос был излишним. Посланец молча вскрыл багажник, достал оттуда пакет (предлог!), словно искал меня все эти дни, вручил его мне и стал закуривать. Все. Человек при деле, больше заниматься пустяками ему недосуг. Но сумму, в которую я оценил свою признательность судьбе, молча принял, как бы делая одолжение.
А теперь скажите мне, мог ли джентльмен, имея на руках столь веские аргументы, проигнорировать волю судеб (судьбы, может быть; сколько их там, кто знает; судьба, судьбы, судьбой…)? Не мог, решительно не мог. Вместе с пакетом он принял на себя обязательства. Теперь я стал посланником судьбы.
Итак, медлить было преступно. Вечером я буду нее, у Люськи. То воля неба. Воображение зашкаливало, и я опять обреченно ждал семи часов, то есть 19.00. Минута в минуту (надо держать себя в руках посредством времени, пространство для этих целей подходит куда меньше) я был у Люськи. Какие глаза будут предо мной: полные треволнений образцовой мамаши или…, словом, те, которые помнят меня?
Бог ты мой! Давно же я так не волновался. Пульс лихорадочный, потовыделение как у стайера, характерная сухость во рту.
Звоню. Открывает Маша. Внимательно смотрит не мигая.
– Здравствуй, Красная Шапочка. Мама дома?
Ничего не происходит, но я уже сник, уже раздавлен предчувствием катастрофы. Если угодно, меня потом более всего поражало именно это обстоятельство: во мне все омертвело и оборвалось. Хоть разворачивайся и уходи, все ясно до очевидности. (Черт побери, кажется, в этом месте не удалось избежать влияния Достоевского. Тешу себя мыслью, что его проститутки не похожи на моих.) Люська вышла, улыбаясь, словно между нами ничего не было. Никакой неловкости, ни капли смятения. Естественное равнодушие. Улыбка, похожая на предательство. Уж лучше бы выгнала, и это можно было бы расценить как доказательство от противного: любит, потому и не в силах видеть. А здесь – как с чужим, как в первый раз в купе со случайным попутчиком, как с метрдотелем, как с олухом царя небесного. Удивило ли это меня или нет?
Не знаю…
Я протянул пакет, предусмотрительно обнажив краешек золотой юбки (букет весело приняла Маша и убежала).
– Мне это больше не понадобится, – был ответ.
Я молчал.
– Я никогда больше, никогда не надену это.
Твердости в голосе было явно поменьше, и при желании можно было зацепиться за призрачный шанс и продолжить милый волнующий диалог. Но ждал я чего-то другого. Я был оскорблен, а потому быстро пришел в себя. Унижение – вот стимулятор для людей с достоинством. В следующую минуту я был изумлен до столбняка. Я смотрел на маленькую Машу, а Маша с любопытством наблюдала, как ее мама обнимает колени чужого дяди, сотрясаясь от сухих рыданий.
Вот на этой душераздирающей ноте и завершился мой роман с Люськой 17. Пакет я выбросил в кусты недалеко от дома.
И зря. Кроме свежевыстиранного облачения Люськи там была небольшая картина. Так, пустячок, сувенир на память. Обнаженная девушка, стремящаяся навстречу волне, и ликующий юноша, изображающий восторг. Люське 11 картина бы понравилась.
Хочу предложить вам еще одно воспоминание, прежде чем покинуть Крым. Так, этюд, зарисовочка, которая запала мне в душу.
Распрощавшись с Люськой, Кристиной и замечательной немецкой колонией, я решил попрощаться с Феодосией. Я сидел на скамейке напротив памятника Пушкину, а мне на коленку доверчиво присела стрекоза. Я не отрываясь смотрел на нее. Слюдяные крылышки стрекозы заворожили меня. Они механически точно вздрагивали, словно стрелки часов. Стильно измятые, с черными прожилками, крылья деловито зашелестели и унесли пучеглазую шалунью куда-то в вечность. Я пережил момент, миг пересечения с красотой.
Вот так и встречи мои с божественно выточенными люськами. Я поймал себя на странном желании: захотелось упасть лицом в траву и просто, по-бабьи, разрыдаться. Я бы первый с презрением отвернулся от жалкого субъекта, потерявшего над собой контроль. Но это не нервы. Или нервы, если угодно, но причина не издерганность и переутомление. Причина еще проще: я ощутил, как проходит жизнь, как она кончается, как ее не будет.
И еще поймал себя вот на каком ощущении: в то время, как душа сподобилась на контакт с вечностью и меня пронзила космичность стрекозиного и моего бытия, ноги мои отбивали небрежно неторопливый такт курортника, а лицу было придано выражение мелочной деловой озабоченности. Вот высший артистизм: театр одного актера, для одного зрителя, которым является все тот же актер. Все в одном.
Упади в траву, придурок, жри землю, бейся в припадке. Это нормально.
Но я был выше этого.
Я был выше себя.
Выше звезд.
Выше космоса.
Выше всего.
Я умирал – и просто шел по улице, делая вид, что просто живу. Жалкий лицедей.
Вопрос: за что меня так любили честные женщины?