* * *
Михрюков уже был под хмельком. Батарея бутылок - портвейн с дурманной начинкой. Великан пьет вино, как кит, закусывает пивом. Кресло потрескивает под ним и гнется.
Кают-компания пуста. Только в уголке трудятся две кожаных куртки. Над ними смеются, что с самой Астрахани все щелкают на счетах, а один диктует.
- Стою это я на корме, - в третий раз говорит Михрюков, - возьми да вспомни тебя к чему-то… Царство, мол, небесное, сколько разов выручал, - глядь - а ты, как живой, и уставился на меня. Я так и присел, вроде дурачка сделался… фууу…
- Ну, а ты, Михрюков, как? Куда?
- Да что, Евсей Кузьмич, я на ярмарку кожу везу.
Вот и ярмарка открылась. Все свой народишко, российский.
- Заграничных-то не любишь, что ли?
- Эко ты! Нешто можно русского буржуя с заграничным уравнять?.. Ишь ты! Мы, говорит, завладеем вашей республикой, мы, говорит, желаем вашу кровь сосать… На-ка, выкуси. Словом, заграничный буржуй, благодаря, самая паскуда насчет коммерции. А к своему мы уже приобыкли…
- Приобыкли?
- Да как же, Евсей Кузьмич! Именно - приобыкли. Понесешь, бывало, своему-то буржую курицу или гуся продавать, запхаешь в него камушек хороший, погрузней, - ничего, сойдет. Или опять же свинью. Ей не пожалеешь, конечно, соли фунта три да еще селедку икряную астраханку стравишь, а то и две, она солощая, все сожрет с приятностью. Ну уж и навалится опосля того на воду, это свинья-то. Как бочку разопрет. Тогда надо, конечно, моментально продавать… Приведешь ее к барыне. Той лестно: "Ах-ох, какая прелесть! До чего гладкая". А я: "Что вы, ваша честь, как же! Специально для вашего удобства ярославским толокном откармливал". Так, благословясь, и обманешь. А попробуй теперича английского или, скажем, французского буржуя обмануть. Черта с два! Самая сволочная нация промеждународная… Нет, на карачках надо господа благодарить, что свой буржуй опять завелся в нашем режиме. Хоть худенький, да свой.
Щеки Михрюкова заалели. Он еще раз отфукнулся, перекрестился и выпил.
- Да как же тебя-то, Евсей Кузьмич, бог спас? Как ты из-под расстрела-то убежал?
- Ха, чудак! - гукнул силач и, ударив ладонью в стол, крикнул: - Я, брат, сам чуть не подмял под себя власть на местах!..
- Тише… Тише… Народ.
Вошли трое военных, две хохотуньи-барышни и стриженый попик. Забренчал рояль, посыпались градом веселые разговоры, попик смеялся с барышней и, намотав на палец цепочку, крутил крестом, как красавица лорнетом. Кожаные куртки чертыхнулись, сгребли дело со счетами и сердито - вон.
- А ты что ж, Евсей Кузьмич, ведь ты борцом был?.. А теперича как живешь? - спросил тощий и, прикрыв ладонью рот, зашептал: - Расскажи, как власть-то под себя подмял?.. Люблю, благодаря… Занятно!
- Происшествие со мною такое было, - великан пободался и почему-то заглянул под стол. - Ну, выпьем. Здорово, стервец, спирту набухал. Молодца! Вот я и толкую… Как только революция сделалась, тут уж не до борьбы. Поголодать пришлось. То есть я съедал - на шестерых хватило бы, а мне мало, я ж барана могу в один присест схамкать. Приехал я на Кавказ. Ну, не стану распространяться, а начну с конца. Дополню тебе, что я был ужасный монархист. Но коль скоро опубликовали этот самый нэп, я открыл кавказский погребок и сразу же одобрил все завоевания революции, потому вижу: заграница признала нас, и возрождение началось, будто в лихорадке. Назвал я погребок - "Свидание друзей". И, как на смех, вслед за таким названием стал страшный мордобой происходить между моих визитеров. Ну, ладно, это мимо. А главный сужет вот в чем. Вдруг пропечатали в местной прессе и на всех заборах, что пожалуйте, дескать, на Нижегородскую ярмарку. Я тогда принялся соображать и обмозговал дельцо одно, да такое, что надо за разрешением к большому лицу идти. А он человек внове да, говорят, злой-презлой, ежели насчет взятки заикнешься - прямо в зубы бокс! Ах, черт тебя съешь! А у меня такое дело, понимаешь, что без взятки просто немыслимо разрешить: два вагона требовалось мне экстренно под товар. Написал заявление, пошел. В кабинете у него человек двадцать народу хвостом стоит, и я стал. Ну, гляжу на него, и он на меня глядит, а окошечки маленькие, серо кругом. Потом закричал мне:
- "Эй, гражданин, вы кто такой?"
- "Граев, - говорю".
- "Ага! А меня узнаете?"
Я присмотрелся и обомлел весь. "Ну, все пропало, - думаю, - и кабачок мой закроют: ведь это ж кровный враг мой, Гузинаки, борец известный, грек". Лицо у него медное, и глазищи на лоб лезут. Я говорю:
- "Действительно, узнал теперь. У меня, товарищ Гузинаки, спешное дельце к вам".
Тогда он встает медведем и объявляет, что, мол, граждане, прием закончен. Заругались, загалдели, однако вышли. Он запер дверь на ключ и ко мне.
- "Стерва ты, сукин сын… Ты меня в Харькове публично на обе лопатки положил и реванш не хотел дать… Реванш! Согласен?!"
- "Согласен", - говорю.
Он сбросил в два счета пиджак, жилетку, рубаху, подтянул штаны, разулся, - и я разулся, согнул голову да на меня быком. Сгреблись. А во всю комнату ковер, удобно действовать. Чувствую: его силенка балла на три послабже моей, а я этого не предвидел и нажрался, дурак, пива, страсть как опучило живот. Ну, ничего, даже лучше, про вагоны помню, надо, думаю, поддаться ему. А он:
- "Чур, в поддавки не играть!"
Черт с тобой. Стал я тогда в роль входить помаленьку, кровь борца во мне заиграла, про все забыл. "Эх, несмотря на пиво, грохну-ка я его, греческого дьявола!" Сюда рывок, туда рывок, обманул, поймал да хлоп! В момент на обе лопатки, как бревно, и сам лбом об пол, аж искры из глаз, и сразу вспомнил: "Два вагона… Миллиарды пропадут!" Чуть приослаб нарочно, глядь: славу богу, уж он на мне верхом сидит. Потом вскочил:
- "Руку, товарищ! Ну, какое дело-то? Говори!.."
Я ему бумагу. Он прочел в голом негляже, и кровь в три ручья текет из носу, а между прочим, положил весьма приличную резолюцию: "Немедленно предоставить, приняв во внимание развитие торговли". Я с радости и сапоги забыл. Вот, брат Михрюков, какой сужет греческий вышел.
А Михрюкова развезло совсем. Он плакал, вытирал слезы салфеткой и слюняво бормотал:
- Господи, боже мой… Какие хорошие люди. А? Евсей Кузьмич!.. Ангел ты нечеловеческий… А? Кровь текет, а он пишет… Дай бог новому режиму. Пишет и пишет! А? Евсей Кузьмич…
- Да, брат… Пишет. А ты не плачь, пей! Чего скулишь?..
- Как же мне, Евсей Кузьмич, не плакать, ежели у меня тоже был сужет! Подарил я для уважения господину исправнику рыбку, ну, правда, чуть с душком, потому - жара, зной! Через часок призвали меня, заорали, затопали:
- "Это, - говорят, - разве щука? Она прокисла вся".
- "Никак нет, - говорю, - ваше высокоблагородие, даже совсем живая была…"
- А они схватили щучину-то в обе руки, вроде как сужет, да хрясь мне в физиономию личности… А?.. При новых правах из обеих ноздрей кровь рекой валит, и то пишет… А тут щукой паршивой… по человеческой морде, в рыло… А?.. Обида! Обида!!
Михрюков горько завыл и повалился головой на стол.
- Постой, постой… Чего ты хрюкаешь, как баран на цыпочках, - захмелевшим голосом сказал борец; его глаза плаксиво замигали, и медное лицо одрябло вдруг. - Нет, ты погоди новые-то права хвалить. Бывало, до революции, взятку дал, и свято. А тут… а тут пришел я к греку благодарность принести… Хвать - а его уж коленкой под филе… Коммунист на его месте… Вагонов мне не дали, конечно… И вот, Михрюков, голубчик мой, замест выгодной коммерции в цирк еду… Это при моей-то одышке… А? Не горько?!
Борец всхлипнул, уткнулся в широкие, как лопата, ладони и тоже заплакал.
СПЕКТАКЛЬ В СЕЛЕ ОГРЫЗОВЕ
Военная страда окончена, и красноармеец Павел Мохов опять в родном своем селе Огрызове.
Была весенняя пора, все цвело и зеленело, целыми днями тюрликали в выси жаворонки, а по ночам пели соловьи. Навозница кончилась, до сенокоса еще далече, крестьяне отдыхали, справлялись солнечные праздники: Николай вешний, троица, духов день - с молебнами, трезвоном колоколов, крестными ходами, бесшабашной гульбой и мордобоем.
- Вот черти! Живут, как самая отсталая национальность, - возмущался Павел Мохов. - Ежели с птичьего полета по-глядеть, то революции-то здесь и не ночевало никакой. Позор!
И, недолго думая, образовал театральный кружок-ячейку.
Народ ничего не понимал, в члены записывались очень мало. А когда дьячок пустил для озорства слух, что записавшимся будут селедки выдавать, в ячейку привалило все село, даже древние старцы и старухи.
Председатель Павел Мохов рассмеялся и колченогой старушонке Секлетинье задал такой вопрос:
- Хорошо, я тебя, бабушка, зарегистрирую. Вот тебе роль, играй первую любовницу. Можешь?
- Играй сам, толсторожий дурак, - зашамкала бабка, приседая на кривую ногу. - Подай мои селедки, что по закону причитается… Три штуки.
Вообще было много хлопот с кружком. Потом наладилось. Через неделю разыграли в школе веселый фарс, крестьяне хохотали, просили еще сыграть, сулили платить яйцами, молоком, сметаной.
Сам же Павел Мохов к сцене совершенно непригоден: терял себя, трясся, бормотал глупости, а театр ужасно любил. Поэтому на солдатских спектаклях в городе ему обычно поручалось стрелять за кулисами из револьвера. И уж всегда бывало грохнет момент в момент.
Здесь он точно так же ограничил себя этой, на взгляд - малой, но все же ответственной ролью.
Только вот беда: не было пьес. Написали в уездный город. Выслали "Юлия Цезаря". Когда подсчитали действующих лиц - сорок человек - без малого все село должно играть, а кто же смотреть-то будет?