Ты была в комнате, Маша сидела у тебя на коленях, положив обе ручки на твое плечо и уткнувшись носом в твою грудь. Я посмотрел на ее нежный затылок, на светящиеся колечки русых моих волос и остро позавидовал тебе. Ты медленно повернула голову. Наши взгляды столкнулись.
- Вот, дружок, что значит шкодничать, - сказала ты. - И покоя нет.
Меня поразила открытая, откровенная враждебность твоего тона. Эта враждебность сбивала с толку. У тебя не должно было бы быть враждебности, тем более открытой, если бы ты была так виновата передо мной.
- Это ты о себе? - сказал я. - Молодчина, молодчина. Отец ее приезжает за вещами, бедная якобы лежит с температурой, а эта бедная в кино с ухажером убежала! Ведь факт, подлость твоя факт, а не предположение, как ты пыталась против меня…
- Папа, не ругайтесь, - сказала Маша. - Папа!..
И столько боли, столько страха было в ее голосе, это была такая мольба о пощаде, что я оборвал себя на полуслове и пошел.
- Пошарь еще в моих карманах! - бросила ты мне вдогонку.
И опять в словах твоих слышалась эта враждебность, непонятная и обнадеживающая. "А если на самом деле она только сходила с ним в кино?" - подумал я.
Все равно поеду к ее родителям выяснять, сказал я себе. Иначе невозможно, иначе ад. Напротив детского универмага я сел в троллейбус, но сошел не на Смоленской, а неожиданно для себя пораньше - у "Призыва"… Дядька, в очках, в старом, потертом кителе, терпеливо отстукивал что-то на портативной машинке. Он всегда немного удивлял меня: казалось, после всех ранений и фронтовых невзгод, оставшись с одним легким, с перебитым бедром, сердечник, язвенник, человек должен был бы превыше всего ценить покой, но дядька будто нарочно выискивал себе общественную работу похлопотнее: председатель товарищеского суда при домкоме, внештатный лектор-международник, общественный контролер… Я его любил, чуть старомодного, порой излишне прямолинейного, и нередко, не говоря тебе об этом, заходил к нему с какой-нибудь своей заботой или огорчением.
- Ну что, Аника-воин? - увидев меня, сказал дядька. - Опять?
- Да, - сказал я, - и, кажется, очень серьезно.
- Так у тебя и тот раз было очень серьезно. Не очень серьезно ты не умеешь. Что стряслось?
- Понимаешь, дядя Миша, я ведь изменил Татьяне… - Я почувствовал вдруг чудовищность того, что я сделал, стоило только вот так, открыто, вслух сказать: "Я изменил Татьяне".
- Она узнала? - очень расстроенным голосом спросил дядька, снял большие, в темной роговой оправе очки и сел рядом со мной.
- Нет, но догадывается. Мне та женщина, вернее, девушка, кстати, наша землячка, я с ней в Сочи познакомился, она прислала мне письмо, такое хорошее товарищеское письмо, и в конце его приписочка, всего, знаешь, три слова: "Обнимаю, люблю, тоскую". И Татьяна прочитала.
- Когда это было?
- В среду. Уже четвертый день.
- А ты что же, обалдуй иванович, зачем ты той девице дал адрес? Котелок твой соображает?
- Ну, дядя Миша, во-первых, об этом говорить поздно, а, во-вторых, главное теперь не это. Я боюсь, что Татьяна начнет мне мстить, и тогда конец семье. Машу жаль.
- А я говорю, раньше надо было думать. Лучше-то было вовсе не засматриваться на девок, имея молодую жену. Но коль уж, как говорят, бес попутал, следовало позаботиться, чтобы другим от этого не было худо. Не разводить охи да вздохи, а думать… - Он вынул из кармана платок и громко, трубно прочистил свой висловатый, в рябинках нос.
- Ты, кажется, тоже исходишь из того, что главное было не попадаться, а меня сейчас совсем другое заботит, - сказал я.
- Я исхожу из самой жизни, позволь тебе заметить, племянничек. И я прекрасно понимаю твою заботу. Ты хочешь, чтобы я дал тебе совет, так ведь? А это трудно, невозможно как трудно.
Он встал и, прихрамывая, принес с письменного стола пачку "Казбека".
- Вот же все понимают вред курения, а курят. Понимают весь вред и тянут, чадят. А ведь с этими любовными делишками даже и не понимают. Вроде пустячок, приятное времяпрепровождение. Я не про всех, ты не маши рукой. Ты слушай, а не хочешь слушать - я тебя не неволю. Я тебе не аптекарь - пожалуйста, получай по рецепту… Плохо то, что у вас, у нынешних молодых людей, исчезло представление о грехе, греховности, особенно когда касается этих так называемых любовных дел, то есть прелюбодеяний - вот точное слово тебе, точное, старое слово - пре-любо-деяний, короче говоря. Причем греха, греховности не в религиозном смысле - хотя, надо признать, религия осуждала и тем самым как-то сдерживала животные страсти, - да… не в религиозном, а в смысле земного, реального зла, вреда себе и окружающим. Себе и окружающим. Доходит? И если ты пал, если ты человек, конечно, с разумом и совестью, как подобает, а не скотина, ты уж будь любезен, неси расплату за свое падение, за этот грех, сам, один, не заставляй страдать других, насколько это возможно. Я вот о чем, из чего я исхожу.
- Я не признаюсь Татьяне никогда, разве только перед смертью. Но что-то она все-таки чувствует.
- А как же? Не может не чувствовать. Потому что ты стал другим, ты изменился в чем-то. А письмо полюбовницы, эти ласковые словечки подсказывают, в каком направлении и отчего ты изменился. Вот тебе и реальное зло. Потеря доверия со всеми вытекающими последствиями.
- Но я не думаю, что я так уж изменился. Правда, знаешь, я стал за собой замечать, что я вроде сам теперь меньше доверяю ей.
- Ну вот, вот. Вот так всегда и у всех. И у меня так было в молодые годы. Да, было. И думаешь, знал, как поправить дело? Ничего не знал. Метался, как и ты. Надо восстановить в правах гражданства понятие греха как безнравственного деяния, за которое неизбежно следует кара, хотя бы заговорить во весь голос об этом реальном зле, социальном, если хочешь, назвать вещи своими именами, и это, наверно, первый шаг к решению проблемы… А ты хотел, чтобы я так просто дал совет, на блюдечке его преподнес. Это немыслимо как сложно все, мы даже не представляем себе, как сложно.
- Что же все-таки делать, дядя Миша? У кого я еще могу спросить, с кем посоветоваться? Страшно, что Таня изменит мне, назло, в отместку, и тогда…
- Что тогда, можешь не говорить. Машу больше всех жалко. Вот главное. Ты все ищешь главное. Девочка, ребенок должна неизвестно за что страдать - вот главное!
Он снова поднялся, достал из буфета рюмки, потом принес с кухни запотевший графинчик с водкой и разрезанный пополам огурец в чайном блюдце.
- Ну, давай по-родственному, по-мужски, - сказал он и наполнил рюмки. - Я тебе вот что скажу, Валерка. Скажу и как близкий твой и как старый солдат, тертый калач. Я-то сам, увы, опоздал… все мы задним умом крепки, да… Не давай разлететься семье. Борись за то лучшее, что знаешь в душе Татьяны, и помогай избавляться от того, что ей вредит, и ей самой и вам обоим… Ну, скажем, не повезло, в чем-то не повезло тебе на семейном фронте, солдат. Но если ты не найдешь счастья в том, чтобы выполнять свой человеческий долг и тут, и на этом маленьком плацдарме, на этой, так сказать, пяди земли, то не будет для тебя личного счастья, браток, вообще. Вот как я теперь думаю! Не знаю, поймешь ли меня, согласишься ли, но другого пока ничего не скажу. Это я, старый хрыч, выстрадал.
Мы выпили, а через полчаса я был дома. Хорошим обедом уже не пахло, повсюду в беспорядке валялись вещи - Машины рваные колготки, твоя старая варежка, мой один носок, - вероятно, ты что-то искала. Шубка твоя висела на месте, но расхожего зимнего пальто не было, не было и Машиной шубки. Я понял, что вы гуляете. Я умылся, включил на кухне свет и стал обедать. Мой любимый фасолевый суп был едва теплым, тушеная картошка покрылась блестками застывшего жира. Я поел, сложил грязную посуду в раковину и хотел почитать, пока вас нет. Вадик давно рекомендовал мне книгу Данина "Неизбежность странного мира". Сегодня я взял ее в нашей заводской библиотеке. Я раскрыл книгу, пробежал глазами оглавление и вступительную часть, но дальше читать не смог: было как-то очень неспокойно на душе.
"Мужик, - я себе сказал, - ты принял единственно правильное решение. Ты не имеешь права ревновать и вообще психовать".
"Да, но как это сделать? - возразил я себе тут же. - Никто по своей доброй воле не ревнует и не психует. Мало понимать, на что я имею право, на что не имею; как подчинить сердце рассудку - вот в чем вопрос. Один из вечных вопросов. И я не знаю ответа. Чего не знаю, того не знаю".
"Ты понимаешь, а это уже много. Понимаешь, что это ты, ты виноват в ваших ненормальных взаимоотношениях с Татьяной. Ты сам вызвал кризис в семье. Сам виноват, что тебя теперь мучает ревность. Ты даже понимаешь, почему; ты понимаешь, что тебе после всего содеянного тобой многое лишь кажется. У тебя нет настоящих, подлинных причин для беспокойства".
"А хороший обед и порядок в доме - разве это не верный, давно установленный признак, что она чувствует себя виноватой? В чем виноватой? В том, что она как будто напрасно подозревала тебя в измене: ведь она поверила твоей клятве. Хорошо, пусть так. А то, что она ходила с ним в кино? Она же призналась, что ходила с ним в кино. А может быть, она и не в кино с ним ходила? Пойдет этот тип просто в кино - как же! У него своя "Волга" и отдельная холостяцкая квартира… Он вначале предложил ей покататься на машине, потом пригласил зайти на минуту к нему выпить чашку кофе… Знаем мы эти штучки! Так в чем же дело?"