– Ну и что? – хмуро сказал он. – Я вам что – найду его, что ли? Перенесли куда-нибудь, ищите другой.
– Нет другого! – закричал я в отчаяние. – Нет! Понимаете? Поймите меня, прошу вас… Я обошел весь город и не нашел ни одного!
Мужчина потянулся к кепке. Он сдвинул ее на затылок, и стали видны глубокие впадины его светлых настороженных глаз.
– В самом деле – почтовый ящик вам?
– Ну господи, – пробормотал я.
Мужчина снова натянул кепку на лоб, приплюснул ее блином.
– Пойдемте, я знаю тут один, мне по дороге. Квартал ходу – и в переулок налево.
– Вам не холодно? – спросил я.
– Нет, а что? Вам холодно? Десять градусов выше нуля.
Ему и в самом деле не было холодно, и пар не шел из его рта.
– Странно, – сказал я. – Десять градусов выше нуля!
Мне казалось, по крайней мере – десять градусов ниже.
Он не ответил.
Мы молчали и не смотрели друг на друга. Облака света ловили и отпускали нас, вели вдоль лысых стен домов. Наконец мы свернули в переулок.
– Ну вот, – сказал мужчина и ткнул пальцем. – Бросайте.
Я посмотрел – никакого ящика не было, и только на белом фоне стены чернела ржавая скоба, загнутая крюком.
– Куда же бросать? Здесь тоже ничего нет.
– Вас за руку взять? – сказал мужчина. – Прекрасный синий ящик, выемка писем пять раз в день с шести утра до семи вечера. Что вам надо еще?
И вдруг я вспомнил, что, когда искал почтовый ящик, на одном из домов я видел точно такую же железную скобу, как ту, о которую ударился, и как эту вот. Только я не знал, что это такое, а сейчас я вспомнил – это была точно такая же скоба.
– Здесь… – сказал я, и, как тогда, когда шел один по улицам и звук собственных шагов существовал отдельно от меня, звук моего голоса донесся до слуха, словно отраженный эхом от домов. – Здесь, вы точно уверены, есть ящик?
Мужчина взял у меня из рук письмо, и я услышал железный лязг откинувшейся заслонки на щели отверстия. Я ждал, как сейчас исчезнет сначала уголок письма, потом письмо исчезнет на четверть, на половину – и заслонка лязгнет наконец во второй раз, закрываясь.
Мужчина толкнул письмо, оно пролетело по кривой, ударилось об стену, кувыркнулось и шлепнулось на асфальт.
Мне показалось, на голове мужчины шевельнулась кепка. Он отскочил от письма и взглянул на меня. В тени козырька я не видел его глаз, сейчас белки блеснули бело и дико.
Я медленно стал нагибаться, чтобы поднять письмо, и мужчина тоже стал нагибаться. Я взял первым, а он все еще продолжал тянуться, и его пальцы воткнулись в мою руку. Они вошли в нее, словно ее не было, словно все это был туман, они прорвали ее и вышли с другой стороны моей кисти.
Мы замерли. Пальцы его свисали из моей ладони корявыми толстыми обрубками, я посмотрел на свою руку и только сейчас заметил, что она просвечивает, как просвечивает созревшее яблоко "Белый налив", просвечивает до того, что видны коричнево-матовые, остроносые зерна в его сердцевине. И рука так же просвечивает, и зернистая структура асфальта вся перед глазами, словно руки нет.
Мы замерли – мгновение было мучительно долгим, – наконец мужчина выдернул пальцы из моей руки, и опять я ничего не почувствовал, кепка слетела у него с головы, и я увидел, что волосы его встали дыбом.
Он шел от меня, пятясь и так полностью и не разогнувшись, он не кричал, он смотрел на меня огромными, в пол-лица, глазами и беззвучно шевелил губами, шел, мелко перебирая ногами и задевая одной о другую. Он натолкнулся на стену, медленно развернулся и побежал.
– Стойте! – крикнул я и побежал за ним, но мои ноги плохо слушались меня, они подгибались, словно тряпичные. Тогда я остановился, задрал штанину – носок сохранял форму ноги, но выше его ноги даже не угадывалось, будто я был обрезан, и то, что стояло туфлями на асфальте, уже не принадлежало моему телу.
Я стал раздеваться. Снял пальто, размотал шарф, стащил пиджак. Задрал рубашку на животе – мне стала видна стена дома. Я сел на асфальт, накинув пальто, и привалился к стене.
Деревья начали курчавиться инеем. Но меня не знобило, скорее наоборот, мне сделалось тепло, точнее – не тепло, просто я ничего не чувствовал. Я снял туфли, стащил носки, задрал повыше брюки и смотрел, усмехаясь, на то самое место на асфальте, где должны бы быть мои ноги.
Меня не было. Я еще жил, потому что мог же я еще говорить, мог думать, и вещи сохраняли формы моего тела, но меня не было уже!..
Потом я уснул. Мне снились морозные зимние улицы, крещенские морозы, когда дым из труб палкой стоит в небо, я хожу по городу, в руках у меня огромная пачка писем, и на каждом доме по почтовому ящику. Я сбрасываю несколько писем в один, несколько в другой и иду к третьему… Дома меня ждут гости – нет, у меня не день рождения, просто так собрались: посидеть, поговорить, – кипит чайник на кухне, ледяная, стоит в холодильнике бутылка "Столичной", и играет музыка. А я все хожу от дома к дому, и пачка все остается прежней толщины – писем не убывает.
Потом сны стали тускнеть, расползаться на куски и исчезли совсем.
И тогда я почувствовал, как мягко хлопнуло об асфальт, потеряв форму, пальто, загремел пряжкой ремень и, свиваясь и шелестя, сбежала вниз рубашка.
Это было последнее, что я чувствовал.
СОН О ЛЕДОВОМ ПОБОИЩЕ
Стеллажи безмолвно-строги. Они чопорно-торжественны, так чопорно-торжественны вечерние фраки. Стеллажам не подобает быть другими – они хранят на своих полках века. Те ушли, тяжело проволочившись по земле войнами и эпидемиями, голодовками и публичными казнями, и оставили себя грудами глиняных табличек, пергаментов, берестяных свитков, книг на стеллажах библиотек.
На столе, зажатом стеллажами в угол, три телефона, желтовато-белых, как слоновая кость, именно таких телефонов достойны ушедшие эпохи для разговоров о них.
Звонок вспарывает величественное молчание веков.
Он вонзается в них шпагой и, вонзившись, туго покачивается, и слышен металлический скрип.
– Алло!
– Годы жизни Аврелия Немисиана?
– Третий век новой эры.
– А точнее?
– Зачем вам точнее? Какое это имеет значение теперь?
– Что такое "Медный бунт"?
– Одну минуточку…
– Год крещения Руси?
– Пожалуйста.
– Годы царствования…
– Что за битва…
– Почему…
– Скажите, о чем думал конный рыцарь Ливонского ордена, проваливаясь под лед на Чудском озере?
Молчание.
– Вы слышите?
– А вы шутите?
– Я не шучу. Я спрашиваю.
– Это неизвестно.
– Почему?
– Это неизвестно.
Короткие сигналы – как шипы колючей проволоки.
Все правильно: книги хранят время. Время – нечто безличное.
Я выхожу из будки автомата. Лед ноздреват уже и тронут серым. Оруженосец помогает мне подняться на коня. Я весь, вместе с конем, как стальная глыба, на нем – латы, как металлическая попона, а я с ног до головы в железе, не с первого раза его возьмет стрела и пробьет меч, и только лицо открыто, но когда начнется рубка, я опущу забрало.
Уже принимают боевой порядок крестоносцы, и пора занять свое место мне.
Началось.
С нами бог.
Мы вошли в тело русского войска тяжелым ножом в тягучий мед, – у русских на каждого одетого в кольчужку приходилось двое в простой одежде. Он шел с одним топором на меня, новгородский мужик с белесыми бровями на красном лице, на что он надеялся, считай, голый передо мной, одетым в железо? Я обернулся – и топор вывалился у него из рук, он схватился за древко копья и, когда я повел копье в сторону, послушно пошел за ним. Тогда я выдернул копье, и мужик сел на лед, переломившись в пояснице, потом повалился на бок, и ноги его были подогнуты в коленях – будто он спал, а так ему было теплее лежать на апрельском льду.
Стрела скользнула по моей ноге, ударила в железную попону на лошади и, прогремев, бессильно скатилась под копыта. Почти под животом у лошади копошился, добивая кнехта, ополченец. Я вынул меч и косо опустил его на плечо ополченца. На голове у него был покатый русский шлем с шишаком, но больше ничего на нем не было, и меч развалил ополченца надвое. Я, взглянул на меч – с него нитями стекала кровь.
Я был в центре заварухи, я был в самом жарком месте, кочерга судьбы поворачивала меня и так и эдак – чтобы сподручнее охватить огню, но я остался цел. И не моя в том вина, что мы побежали.
Конь утомился и еле плелся, я давал ему шпоры; он немного шел рысью, потом опять переходил на шаг, и так без конца, и Суболичский берег был по-прежнему далек и казался землей обетованной.
Вдруг с грохотом пошел трещиной лед передо мной, я скосил глаза и увидел, как кнехты забарахтались в чернильной воде. Трещина была еще невелика, и конь мой перескочил ее, и оборвавшееся сердце мое вернулось на место. Но от той трещины пошла поперечная, и я дал шпоры, страшно закричал кто-то за спиной, я почувствовал, как внезапно осел круп лошади, и понял, что это такое, хотел перевалиться через лошадь, упасть на лед, но было слишком тяжело – я был слишком неповоротлив и медлителен, – и только кромку льда ухватили руки.