7
Оставшись один, Самохин выключил верхний свет, наладил настольную лампу, совсем уже ветхую, стоявшую за шкафом на полу, и подошел к окну.
Он был недоволен собой: пожалуй, следовало выставить эту девчонку сразу, а соответствующую нотацию прочитать не ей, а Кириллу. За свой век Кирилл притерпелся к нотациям и переносил их менее болезненно, чем эти полудети, чья психика на шестьдесят процентов состоит из амбиции и на сорок - из недовольства собой. Но отдачи, отдачи от Кирилла было бы куда как меньше.
Все дело в акселерации, будь она трижды неладна. Акселерация эта не только Кирилла сбивает с толку, она сбивает с толку и самих детей. Подойдет этакая Катюша Голубева к зеркалу - ну взрослая женщина, да и только. Так отчего бы эту взрослость на практике не испытать?
Когда класс вставал, Самохин, далеко не коротышка, чувствовал себя как в дремучем лесу. Рослые, в большинстве не по-школьному одетые девушки ничем не отличались от студенток третьего-четвертого курса. Разве что чуть менее осмысленными были взгляды. Хотя, возможно, это своего рода педагогическая предвзятость. В общем-то, глаза такие же: насмешливые, любопытные, с напускной умудренностью, у некоторых аккуратно положены "тени" (директор школы - демократ). Мальчишки выглядели попроще; в эти годы их, как правило, меньше балуют. Щеголяли они разве что бакенбардами да длинными, до плеч геттингенскими волосами. Обилие ног, выпирающих из-под парт, локтей, загромождающих проходы между рядами, поражало. И точно так же поражала паническая боязнь самостоятельно думать, упорное цепляние за "это мы еще не проходили", цепляние, которое странным образом сочеталось с непомерно раздутой амбицией. Но все же, черт побери, сочеталось.
Итак, открытый урок. Сам термин не точен: во время практики любой урок открытый, в том смысле хотя бы, что на задних партах сидят трое, а то и четверо посторонних. А к Самохину приходило и больше, он вынужден был ввести ограничения, и студенты двух старших курсов записывались к нему заранее. Но если желание прийти на урок изъявляют директор и завуч, то это уже не открытый урок, а нечто иное, название для чего еще не придумано.
Чрезмерная популярность, раздутая однокурсницами, не знающими меры в своих восторгах, слегка тяготила Самохина: класс ерзал, класс вел себя ненатурально, оригинальничал напоказ; но лихорадочное возбуждение, с которым ребята слушали Самохина, чувствуя за спиной присутствие замерших в восхищении студенток, подстегивало и его самого. За сорок пять минут Самохин выматывался, как за день езды на мотоцикле по тряской дороге. В коридор еще выходил бодрым, солдатским шагом (положение обязывает), а на обсуждении сидел, повесив голову: в голове стучало, руки тряслись.
Учителя не баловали Самохина посещениями: Вероника Витольдовна, которой по правилам следовало отсидеть у него всю практику (класс был ее, и продолжать после Самохина предстояло именно ей), присутствовала на двух первых уроках, а от дальнейших посещений мягко, но решительно уклонилась. Одно время на самохинские уроки зачастила учительница математики, что было очень, конечно, лестно (все гениальное рождается на стыке двух дисциплин), но в разговоре с Самохиным она сказала буквально следующее: "Эх, мне бы ваши заботы!" Руководитель практики Назаров Павел Борисович, человек еще молодой, но тучный, присутствовал регулярно, однако все его замечания сводились к "затянутому оргмоменту", "балансу времени", и не затрагивали существа. Так и получилось, что Самохин плавал в своей популярности, предоставленный самому себе, поскольку возгласы "колоссально!" и "изумительно!", которые слышались с задних парт, никакого отношения к анализу не имели.
Изумляться было чему. Хотя бы тому, что Самохин махнул рукой на программу и шел напролом, не укладываясь в положенные часы и даже вроде бы не размышляя над этим. Или тому, что он приносил в класс магнитофон и запускал минут на двадцать запись Яхонтова, причем экстаза и благоговения не разыгрывал и, не стесняясь, останавливал пленку там, где считал нужным, пусть даже в середине стиха, чтобы сказать несколько слов самому или дать высказаться ребятам. На первом уроке, например, смонтировал Блока и Скрябина, в присутствии еще Вероники Витольдовны, которая как подняла бровь в начале урока, так и сидела до звонка с поднятой бровью. Класс будто подменили. Пассивный, средненький, как принято было считать в школе, он схлестывался вдруг в таких жестоких спорах, что из учительской прибегали узнать, не требуется ли вмешательство администрации. Вмешательство администрации не требовалось: Самохин держал ситуацию сам. В нужный момент, когда "детишки" забывались, ему достаточно было сказать вполголоса: "Нелепости говорить начинаем", - и наступала тишина, в которой, неторопливо расхаживая от окна до двери, Самохин излагал свою точку зрения. "Точка зрения" - эти слова чаще всего повторялись на его уроках, и за глаза ребята стали звать Самохина "точкой зрения", что очень позабавило его, когда он об этом узнал. Он не учил, не объяснял, он заставлял оценивать, думать, не соглашаться, аргументировать мнение - это и являлось его главной целью.
Но было во всем этом блеске какое-то внутреннее неблагополучие, проявлявшееся хотя бы в отношении к Самохину школьных учителей. Он объяснял это тем, что его не принимают всерьез, делая скидку на положение практиканта, который блеснет на десятке уроков и умчится к другим горизонтам. Неблагополучие проявлялось и в отношении класса, который тоже смотрел на него как на временный аттракцион, а для успехов дела Самохину нужно было, чтобы к нему и его "новациям" относились серьезно. Поэтому у него и появилась идея: потребовать, чтобы ему дали возможность довести класс до конца полугодия или, что было бы совсем уж хорошо, до конца учебного года. Идея не такая уж бредовая, прецеденты имелись: школа была базовой школой пединститута уже около десяти лет, и у дирекции не было оснований портить двусторонние отношения, не лишенные взаимной выгоды. Школа снисходительно терпела "активных" и "пассивных" практикантов, по мере своих сил тормозивших работу учителей, а институт относился к выпускникам этой школы благосклоннее, чем к выпускникам других (при прочих равных условиях, конечно).
По этому вопросу Самохин имел беседу с Анатолием Наумовичем, директором школы, и был принят очень радушно.
- А, вот он, наш калиф на час! - заулыбался директор. - Наслышан, как же. "Самохин дает бой!" Читал, читал я эту статейку. Спасибо, что помянули добрым словом и нас, скромных пахарей на ниве просвещения. Одно только не ясно: кому это вы даете бой? Не нам ли, грешным делом? Ату их, консерваторов, ату их! Ну, шутки в сторону. Чем могу быть полезен?
Самохин в нескольких словах изложил свой план.
- Так, поработать хотите, значит. Ну что ж, разумно, логично и полезно. До конца учебного года не обещаю, а вот до зимних каникул… Но что нам делать с Вероникой Витольдовной? Не увольнять же ее, как вы полагаете? Вы, кстати, с ней еще не говорили? Она не возражает? Самохин неохотно объяснил, что поговорить с Вероникой Витольдовной у него еще не было возможности,
- Это что же, - удивился Анатолий Наумович, - она у вас и на уроках не бывает?
Самохин уклонился от ответа.
- Ай-яй-яй, - директор поскучнел, - обидели чем-то такую милую женщину, не иначе. А без ее согласия, вы сами понимаете, никак нельзя. Мы ей часов подбросили бы, конечно, насчет увольнения я пошутил… Но через ее голову не могу.
8
С Вероникой Витольдовной дело обстояло непросто. Обидеть ее Самохин ничем еще не успел, и женщина она была действительно милая. Худое бледное продолговатое лицо, сохранившее свою миловидность, глаза светлосерые, очень внимательные, очень участливые глаза, и быстрая умная, насмешливая улыбка, которая возникала и пропадала так мгновенно, что невозможно было ее уловить, оставалось только отчетливое ощущение насмешки. На "детишек" это очень действовало, равно как и продуманные интонации, расчетливые паузы, ставившие на место лучше всякого окрика. Словом, это была прямая противоположность "матерой словесницы" - ханжи, перестраховщицы, очковтирательницы и пошлячки, которая с легкой руки кинематографа стала чуть ли не символом школьного преподавания литературы, главной виновницей всех школьных бед.
С Вероникой Витольдовной у Самохина был только один разговор - сразу после первого урока.
- Ну что я вам скажу, Самохин, - говорила Вероника Витольдовна, гуляя с ним по пустому коридору, и голос ее звучал тихо и безучастно, глаза устало опущены, как будто все, что она собиралась сказать, было ей заранее глубоко безразлично. - Ну что я вам скажу, Самохин. Вы зрелище, на вас билеты надо продавать. И эти новшества… давно уже нас, старух, попрекают: не умеем, боимся. Магнитофон, монтаж из Скрябина и Блока - все к месту, все со вкусом подобрано. Особенно меня поразил магнитофон - точнее, его размеры: не поленились же принести… Да вам и Яхонтов не нужен: вы сами великолепно читаете. Я даже заслушалась…
Вероника Витольдовна умолкла и молчала так долго, что Самохин не выдержал.
- И тем не менее… - сказал он.
- Что тем не менее? - Вероника Витольдовна удивленно подняла глаза.
- Вы хотели сказать "тем не менее".
- Ничего подобного. Я собиралась сказать "и все-таки". И все-таки, Евгений Ильич, а где же урок? Что нового они узнали, бедные мои переростки? Что вы талантливый человек? Да, это они сразу "усекли". - Последнее слово Вероника Витольдовна произнесла поморщась. - Но где отдача, отдача-то где? Это не урок литературы, Самохин, милый. Извините, что я вас по фамилии.
- Ничего, меня все так зовут. А что касается отдачи, то для первого урока ее было действительно маловато. Возможно, ваше присутствие их стесняет.
- Да ну вас, ей-богу. Я с ними не первый год. Они меня до неприличия не стесняются.