Сергей Залыгин - На Иртыше стр 7.

Шрифт
Фон

В Крутых Луках богатые обязаны были держать себя строго, к людям уважительно, иначе запросто могли окон в избе лишиться либо на гумне огонька понюхать. И об гражданской войне куражливому богатею могли напомнить, и налогом в первое же обложение предостаточно наградить.

И тот раз тоже говорили, будто до Шуркиного отца эта ее куражливость дошла, и мало Шурке не было. Но Клашка-то все равно замолкла, не видать ее как-то стало и не слыхать, хотя по-прежнему приходила она на игрища. С того случая она будто возненавидела Степана - глаза злые стали у нее, когда же он являлся в новых сапогах и в галошах новых - убегала прочь. Злую, он ее и обнимал в дубраве, а она его - никогда.

Этот ее норов был Степану не по сердцу. Подглядел бы кто-нибудь из парней либо из девок, как он ее милует, а она сидит, молчит, будто каменная, не пошевелится, только свою же косу все теребит-теребит… Подглядел бы кто - смеху было бы надолго.

Пять верст до Овчинниковской заимки вечерок-другой к Шурке сбегать - и была бы Клашке наука. Поглядеть, какая стала бы она ученая!

Вместо этого спросил однажды:

- Видать, боишься меня, Клавдия?

- Чего бы эта ради? - ответила она, усмехнувшись непонятно, будто и недобро.- Тебя - бояться?

- Кого же тогда?

Клашка вдруг поглядела на него, задрожала:

- Боль ты моя, Степа! Себя я боюсь! Себя, а никого больше!

- Это как же?!

- А вот так: зачну тебя целовать - зацелую до смерти! - Схватилась и бросилась бежать из дубравы. И убежала.

После он ее вызывал, ходил под оконцем развалившейся малухи, в которой Клашка жила с матерью, с братишками и сестренками, засылал в малуху парнишек, чтобы мигнули Клашке на выход, а сам боялся: вдруг выйдет?! Она его по-честному предупредила: зацелую, завлеку окончательно - и от греха убежала, а он ее вызывает, себя уговаривает, будто вызывает для интереса только,- вот вызову, и выстою, и не поддамся косоглазой!

Она вышла, он поддался.

Себя забыл, сознание замутило. Смотрел в чуть раскосые коричневые какие-то глаза и сзади заглядывал, как велел отец… Две косы - толстые и прямые, то ли рыжие, то ли под цвет глаз. Как она их носит, как не переломится?

За нее страшно и за себя страшно и непонятно - как он решился ей сказать: "Ну, Клаша, хватит… Хватит нам в прятки баловаться. Все! Не отпущу я тебя от себя!"

Она его целовала и говорила что-то и говорила, а он сидел на трухлявом пеньке, молчал и вдруг спросил:

- А ежели я тебя бить буду?

Клашка чуть от него откинулась, вздохнула, глаза закрыла и тихо так сказала:

- Ударь… Ну ударь!

У него же слабость прошла по рукам, по голове. Будто не он хотел бить, а его кто-то пригрозил измолотить до полусмерти, и он, парень совсем не боязливый, угрозы этой вдруг испугался.

- А убегу я от тебя? Поживем сколь, а после брошу? В город убегу либо в тайгу, на золото стараться?

- Догоню я тебя, Степа…

- Не догонишь…

- Тогда - удавлюсь…

Ну вот, она лежит рядом - Клаша. Жена.

Тихая, бессловесная. Убивай ее сейчас - не заревет, не заголосит.

С самого того дня, как вызвал он ее из малухи-развалюшки и до самой смерти, она к нему привязанная… Сейчас ей бы кричать в голос обо всей его и ее жизни, о ребятишках ихних. Ей бы сейчас клясть, упрекать, уговаривать.

Молчит…

Сколько же ночей пролежала она рядом с ним - с трезвым и с пьяным, со спящим и с бессонным, когда тревога какая нападала на него или забота?

Вес заботы, и тревоги, и зависть, какая была, и злость, и корысть - все-все пересказывал он Клашке длинными зимними ночами. Все слова, которые были отпущены ему, чтобы он сказал их людям, говорил он только ей одной. На людях - слушал и, слушая, думал, что и как следует сказать в ответ на речи Хромого Нечая, как нужно с Фофаном побеседовать об пашне и об ягодниках, но все, что собирался, все, что мог он сказать им, опять же говорил Клашке.

И вот она молчит сейчас, ничего ему о себе не объясняет, ничего о нем не спрашивает.

Лежи и ты молча и думай: то ли ты жизнь живешь не по-человечьи, то ли жизнь вертится вокруг тебя какая-то нечеловеческая?

Лежи с женой рядом, будто неженатый какой мужик… А в неженатом мужичьего - чуть, одна капля. Капля эта такого мужика мутит, он с нее, с одной капли, водку пьет, в карты играет, в драку лезет, и все - над самим собой в насмешку. Таловый это мужик получается. Растет дерево, а еще растет на мокрой земле тальник - в печи жару не дает, креста на могилку и то из него не изладишь, не то что для службы какую поделку…

Лежи и думай: а что за баба рядом с тобой? Что за судьба у нее через тебя сложилась?

Бабья судьба всегда надвое делится: одна живет с мужиком, другая - за мужиком. Огромная эта разница - с им живет либо за им. Который мужик бабу свою каждый божий день вот так-то за волосенки волочит, а думает: она за им живет. А она - только что с им, не более того. Баба тогда только взаправдишная, душой привязанная, когда она себя за тобой чует. Тут, из-за спины твоей, она и то достанет, чего тебе самому в руки не дается. Тут-то она тебя мужиком и делает.

И до нынешней ночи он так понимал: береженая у него Клашка, береженая, за мужиком живет… А вдруг - и не так вовсе?

Весь-то день вертит Клашка чугунами своими, встает чуть свет, а то заметишь - лежит себе утром под покрывалом каралькой круглой. Вот тут ты ее с койки не понужай, не подавай виду - иди дровишек нарубить либо еще что, а когда вернешься - чугуны уже стонут у нее в руках, за стол ей присесть недосуг, и она уже потому сыта, что досыта накормит мужика и ребятишек.

Мало того, который раз нужно ей удивление выказать.

В сенках на длинных гвоздях висят у Степана разные найденные предметы. Висит кнут ременный, петля на рукояти порванная, в остальном - совершенно целый кнут, а еще висит шапка.

Шапка та совсем новая, баранья, баран поставлен и снаружи и снутри очень кудрявый, должно быть, не здешней, а какой-то дальней породы. Она из-под снега годов пять тому назад оттаяла, эта шапка, и вдалеке от дороги. Ветром ее с пьяной чьей-то головы сдуло и понесло и понесло. Может, человек и гнался за шапкой, но не догнал, может, и так до него дошло, что шапку он свою найдет, да только замерзнет в ней, пьяный, закоченеет в снегу. Может, конь был у него норовистый, ненадежный, возьмется бежать - и шапке рад не будешь, догонять в ней такого коня.

А Степан ее заметил - сам удивился тот раз, как заметил ее далеко в сугробике. Он с соломой ехал, с последним возом по последней зимней дороге.

Кнут и шапку никто в сенках с гвоздей не трогает, разве только который раз побалуются ими в избе ребятишки, ну и, бывает, еще Васятка нахлобучит баранину эту на голову, когда очень спешит на двор, младший и того не может - не достает до гвоздя. Но со двора найденное никто не выносит - строго наказано.

Вдруг подойдет кто и спросит малого, а то и взрослого: "Откуда это у тебя? Где взял?" - и объясняй, что да как - где нашел, когда нашел. Нет, пусть они висят на виду у всех, кнут и шапка, пусть каждый, кто в сенки входит, так и поймет: ждут они здесь хозяина, может, найдется когда хозяин, а люди, которые в доме этом живут, чужого не хотят, чужим эти люди пользоваться брезгуют, своим обходятся. Найденное - не заробленное, глазами любуйся, руками брать - погоди.

Так же вот и Клашка. Ее хлебом не покорми, но удивление выкажи - будто она в доме этом не совсем своя, а придет кто и спросит: "Чья же это у вас?" Мало того, чтобы и свой мужик вроде бы как подумал: "А откудова же я ее взял такую? И что мне с ней с такой делать?"

И действительно, он ведь который раз так и думал. Виду Клашке особого не подавал, а думал.

Приходило же в голову, будто не она его, а он ее когда-то завлек: "Такой парень, такой парень был - никому девку не уступил, ото всех-то ее отбил!" Удивлялся: сроду не любил ни перед кем выхваляться, и вот на тебе - сам перед собой выдумывал! Ему бы не выдумывать, ругать себя. Было за что себя ругать…

Иной раз живет в избушке во время пашни либо в таловом шалаше на сенокосе и вдруг ни с того ни с сего запрягает, гонит домой. Приезжает на Клашку злой, глаза бы на нее не глядели, а она охает да вздыхает, да еще и жалеет его, как это неотложно запонадобилось ему ехать, и, вздыхая-охая, бежит топить баню. Покуда он парится - моет в горнице, подушки взбивает выше грядок. То ли она смеется над ним?

…Не узнать. И ни к чему узнавать, разговор заводить. Не ее, бабьего, ума дело.

Еще не забрезжит - он уже обратно то ли Рыжего, то ли Серого нахлестывает, а мнится - это нахлестывает он сам себя: "Урожая не будет - так ты вспомнишь, мужик, денек-то нонешний, гулевой… Пожалеешь, что загонку лишнюю не сдвоил, что еще одну копешку сена не поставил, по кустам не пошарился с литовкой!"

Не сломилась в замужестве Клашка, как отец нарекал когда-то, совсем наоборот - вышла из нее баба справная, гладкая. Глядеть стала глазами перед собой вроде совсем прямо, косой ее никто уже и не называл. Ребятишек принесла двух, оба были парнишками, это в чаузовском роду велось - парни да парни.

Но от ласки кони портятся, не то что бабы, и для того, чтобы не забаловалась, чтобы себя помнила, для порядка, хоть и берег, а иной раз объяснял - из какой бедности взял ее.

Своих же старших братьев ставил ей в пример - те взяли богатых, а ведь он был против большаков побойчее, пограмотнее, в любом деле сноровистее.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке