Собаку мыла
Все очень обыкновенно – будни. Даже сна не припомню, а мне всякую ночь снится. Повторялись слова из московской баллады 30-го года "Двенадцать спящих будочников" – эта чудная баллада оказалась роковой для цензора, Сергея Тимофеевича Аксакова. Тут бы мне и схватиться за "роковое". Жарил я картошку, и не ломтиками, на это мастер Петр Петрович Сувчинский, а варёную: по моей слепоте у меня все пригорает. Эти подробности я рассказываю, чтобы представить, с каким вниманием я следил за сковородкой. И вот откуда-то с верхнего этажа брякнула во двор бутылка, а может и целая четверть, и жалобно с встряском, прямо о камень – значит, не пустая, и мне показалось, кто-то крикнул.
Я думал с окна скувырнулась – я всегда боюсь и ничего за окно не выставляю, только тряпки для просушки кладу. И слышу, пожарные. И я скорее из кухни в "кукушкину" (комната, где часы с кукушкой). А пожарные никуда не проехали, а у нас под окнами: один кишку развертывает, другой бежит по тротуару, кран ищет; кишку наставляет, – медные каски на солнце поблескивают.
Есть для меня что-то трепетное в этом блеске: мне всегда представляется грозный и неизбывный конец – "светопреставление", и я оторопеваю под гул моей извечной горькой памяти.
Слышу, топают по нашей лестнице. Я к дверям. А пожарные выше бегут – на 3-ий. И один с кишкой бежит; очень страшный.
Все ближайшие соседи, кто только был в этот обеденный час дома, все вышли на площадку: и жена доктора (собаки не вышли) и от "Николя" Годфруа сосед со штопором и его жена в сапогах и пришлепнутая дама с девочкой в белом, два "истукана" – на один манер и лицом и платьем – "несчастные" (по моему чувству), конеобразные сестры – тоже сестры, но ничего общего с итальянками.
Стали спускаться с верхних этажей, вон и Мамочка с лягастой собачкой, и Пупыкин, лицо удивленного разбойника.
Понемногу все и узналось.
А много ль человеку нужно, когда придет срок, пропасть? Madame Simon, живой я ее смутно представляю, затеяла спиртом свою собаку вымыть. А ведь и так "Сахара", да еще и от плиты – обед готовился, кухня тесная, спирт и вспыхнул. И ее и собаку полыхнуло. И все-таки она успела горящий бидон выбросить за окно и, задыхаясь, крикнула.
Я смотрел, как несли ее: она была без сознания, лицо лимон. И что удивительно: голая голова – все сгорело. А собака бежит и кружится: ей в глаза попало.
К вечеру узнали: померла через пять часов, а собака – ничего.
Напуганные, по всем квартирам истребляли все горючее бензин и спирт и что еще было: вспыхнет! И по дому такой дух стоял, как в гараже. Я целый непочатый бидон в уборную вылил.
А собака ничего. Собака понемногу поправилась. И долго жила у "Сестры-убийцы": консьержка приютила.
Проходя, все мы с собакой разговаривали чудная, вся в лохмах, и что-то человеческое раздумывалось в ее подслеповатых, но очень живых глазах: очень тосковала.
* * *
Был еще случай и тяжелый, но все обошлось тихо, без криков и без пожарных: "веронал".
Но сердце не отпускает
На воле дождик прошел, но очень дуло – где-то на Ла-Манше буря. И я попал в полосу ветра и почувствовал, как все во мне вдруг оледенело, и вязаная шкурка не защитила меня. Я шел, увертываясь, поворачивая головой из стороны в сторону, но из полосы ветра не выходил.
Подойдя к дому, я заметил, что входная дверь и лестница освещены, точно только что кто-то вышел, и в свете фонаря на тротуаре какие-то женщины: они говорят между собой, не то совещаясь, не то сообщая подробности о известном только им. И когда я поравнялся, они не обратили на меня никакого внимания, точно меня и не было, и продолжают разговор о своем. И я вдруг вспомнил, что однажды я видел этих женщин, и так же они что-то говорили, занятые своим, и это было в такой же поздний час – на Eglise d’Auteuil пробило полночь. Но когда это было и что это значит, я не мог припомнить.
Я поднялся к себе, поставил кипяток и за чаем опять раздумался, но не о словах и книгах, а где и когда я видел этих странных женщин. И невольно стал прислушиваться.
Все наши соседи разъехались, пустые квартиры, уехал учитель-музыкант, ложившийся в десять и не допускавший после этого часа никаких признаков жизни у своих живых соседей; сгинули и беспокойные "венгерцы", в Будапеште ли, здесь ли, только уж в другом "картье", безобразничать. И по ночам было очень тихо и только со двора от переполненного ордюрами "пубеля" вдруг развизжатся крысы, и опять затихнет, как вымерло.
А в эту ночь и крысы примолкли и, кажется, спать бы да спать. А вот – не спалось. Думал я длинными фразами, но которые никак не могли окончиться и снова начинались, и так же, не заключенные, выговаривались сначала. Только под угро я заснул, и поднялся мутно с тяжелой головой и в глазах режет.
"После театра, после духоты, после всякого басаврючья!" подумал я.
В таком состоянии я не смотрю, и только под ноги, чтобы не оступиться. Так спустился я с лестницы. И когда растворил дверь – меня вдруг залило черным. И я проснулся.
Я сразу вспомнил, где и когда я однажды видел вчерашних странных женщин у дома: "в доме покойник!"
Трепетно прошел я мимо катафалка, на котором лежал серебряный крест и кропильница, мимо завешенных стеклянных дверей консьержки. Я перебрал всех знакомых: кто же? И подумал, что у консьержки, которая неделю, как не показывается, грипп.
В бистро я купил себе папирос и скорее домой – мне показалось, очень холодно, и накрапывает. У дверей я прочитал траурное обьявленье: "Мадам…" имя незнакомое, "урожденная…" тоже не знаю, 32-х лет, и все, что полагается, перечисление рода и родственников, вынос в 3 часа дня.
И как странно, минуту назад… а теперь совершенно безразлично прошел я мимо катафалка, точно всегда он стоял, черный с серебряным крестом и кропильницей, и распахнул черную с серебром тяжелую портьеру, как обыкновенную штору.
На лестнице я встретил консьержку, и она со своей всегдашней печальной улыбкой – загадка, которую я не могу разгадать, такая печаль, а может быть, с тех пор, как зуб выдернули, Бог знает, от чего такое бывает? – и она повторила незнакомое мне имя "Мадам…".
"Очень жалко: остались дети, мальник и девочка".
– Отчего же это? спросил я.
И она как-то особенно подчеркнуто, громко:
"В три дня от гриппа".
И опять повторила, что жалко: остались мальчик и девочка.
И я вспоминаю, я встречал даму на лестнице с девочкой, и девочка всегда со мной здоровалась, беленькая, вся в белом, маленькие такие ручки, "бонжур"! – и мальчик, лет шести, в сером, часто он обгонял меня и тоже всегда остановится, и только на этих днях, вспоминаю, я встретил его, он подымался и мне показалось, чем-то встревожен и озабочен.
Весь день я не мог спокойно присесть к столу, я все слежу за часами. Я подходил к двери и прислушивался: понесут по лестнице мимо наших дверей. А от двери я перехожу к окну и стоял у окна.
Идет дождь и после двух стало сумрачно, как вечерние сумерки. Я видел: подъехало несколько автомобилей, и вынесли венки. Прохожие приторапливались, мужчины снимали шляпу, женщины крестились. Против гараж. Старик и с ним дама, перейдя улицу, стали у выхода в гараж. Старик утирал платком глаза. И я подумал: "это отец". И еще в сером появился в гараже, и отец вынул из кармана письмо и передал ему, и я видел, как серый, читая, заволновался. И я подумал: "да и она была высокая! – это ее брат". И увидел, как по той стороне медленно и важно идет главный "крокмор" в треуголке. И точно из-под земли перед домом появился большой черный автомобиль с черным флажком. Я подошел к двери и стал прислушиваться. Но никаких шагов, и только гудит. И я вернулся к окну. Развешивали на автомобиль венки. А в гараже появился, как сосед-гаражист, нет, еще выше, он – размахивал руками и, видимо, был недоволен, и ему отец не показал письма. Это муж: – "мосье…".
И вынесли гроб – его вынесли и несли к автомобилю с той поспешностью, как убирают леса на стройке, когда окончен дом, – очень узкий показался мне. Легко вдвинулся в автомобиль, закрыли дверцу. Гаражист-муж – "мосье" сделал знак, и все пошли из гаража на улицу к автомобилю. Автомобиль тронулся.
Я приоткрыл окно. Я видел, как тот самый мальчик в сером, я узнал его, без шапки шел впереди за автомобилем и почему-то делал большие шаги, точно скакал или боялся не поспеет.
Улица опустела. Затихший было дом наполнился звуками. А сумерки с дождем, вычеркивая еще день жизни, впустили ранний вечер. Я зажег лампу. Присел к столу.
И мне почудилось, будто гудит сирена, но я спохватился, нет, это водопровод, дом у нас "сонорный" – каждый звук отчетлив, а с водопроводом часто бывает, гудит. Но это был не водопровод и не сирена, гул совсем близко. Я встрепенулся и увидел: сидит против меня немного сбоку у стола – – –
Она была так же одета, какой встречал я ее с девочкой на лестнице, вся в черном, но лицо – должно быть, сильный жар! – лицо ее светилось и свет, как капельки воды, собирался вокруг лица и таял, отливаясь кровью.
"Сколько ни заработаешь, все равно налог!" сказала она спокойно.
А я подумал, ведь это я только что подумал… вернулась! детей жалко: мальчик и девочка; своя жизнь пропала – туда и дорога, но с ними-то как ей расстаться!
"А денег нет", сказала она, опять выговаривая мои мысли, и мне ее стало жалко.
– Вы, может быть, чаю хотите? спросил я.
Но она ничего не сказала, и не уходит. Вижу, не хочется ей уходить. Да, с собою она кончила, но сердце не отпускает.
– Я пойду, сказал я за нее.
Она поднялась через силу – не хотелось!