Алексей Ремизов - Том 10. Петербургский буерак стр 3.

Шрифт
Фон

Я же ссылался на Вельтера – Густав Генрихович Вельтер, переводчик Котошихина: у Котошихина о винах довольно сказано – как и что пили и послов напаивали в XVII веке. А Елена Ивановна Унбегаун нашла лазейку, ссылаясь на Милюкова. И хотя Вельтер, Милюков, Курбский и Котошихин мало чего решали о марсельских косточках и орешках, но были доброй крутой заваркой. Для путаницы, а точнее для "безобразия", я несколько раз упомянул имя Мазона, его исследованье о Китоврасе. Иван Павлыч с яростью схватился за Мазона, и все пошло врасстягай!

Профессор Collège de France Андрэ Мазон, последователь "скептической школы" Каченовского и Строева, написал в их духе книгу о "Слове о полку Игореве". А Иван Павлыч, ему плевать на норманнов и всяких варягов, русских он производит от аланов, Москва – Третий Рим, а Слово несомненно и… неприкосновенно: "Руки прочь!"

И как повелось, Замятин, таинственно помалкивавший в свою искусственную трубку, он не курит, вставлял в "Мазона", "Слово" и "Китовраса" свои скупые, но полные каких-то намеков, подзуживающие замечания: не знай, и так понять, и этак.

И что же оказывается – и это когда бутылка приняла свое девственное состояние стеклянной пустоты – наливка-то "сшибирог" настояна не на косточках, не на орешках, а на цветочках!

"На каких цветочках?" поддел Иван Павлыч и не без задора, тут бы и разгорелся самый жаркий спор, Козлокам раздолье, да пора было по домам.

Хозяин, вовсе не питок, после компанейского перстика, десять перстиков, заметно осоловел и, превратившись в "благопромыслительного" муравья, беспомощно тыкался, собирая со стола "загаженную" посуду, он уже мечтал, с какой жадностью бросится в объятия Морфея (ударение не Паскаля, а Суханова, в лавку к которому Паскаль заходит освежить московскую речь), и забыв всякое благочестие, напевал он и не без выражения: "Очи черные, очи страстные, очи – жгучие…" (ударение не цыганское, а Шаляпина).

А кончился вечер, как полагается, стихами. Иван Павлыч, вдруг присмирев, вспомнил Лермонтова-Гейне и, мрачно устремляясь на Вельтера, с которым в первый раз он встретился на этом "сшибироге", читал гпухо и жутко, и чувствовал, как вырастет у него борода Аполлона Григорьева, и чего-то он хочет вернуть, но перед ним неперескочимая стена.

А читает он не Лермонтова, не Гейне, а Панаева:
В один трактир они оба ходили прилежно
И пилн с отвагой и страстью безумно мятежной,
Враждебно кончалися их биллиардные встречи
И были дики и буйны их пьяные речи.
Сражались они меж собой как враги и злодеи
И даже во сне все друг с другом играли
И вдруг подралися… хозяин прогнал их в три шеи,
Но в новом трактире друг друга они не узнали

– Не правда ли?

Замечательные бриллианты

Час поздний, тискаться в метро не рука, взял такси. Едем с нетерпением: из гостей всегда возвращаешься, поскорее б до дому. Да не тут-то. Вот и дом, а изволь вылезать у съестной – такая соседняя с нами мелочная лавка об одно окно (после бомбардировки досками заколотят), хозяйка хорошая – всегда навеселе. Что за чудеса: пожарный обоз, а ни огня, ни дыму и с кишкой пожарные не бегут воду приноравливать, и мотор не стрекочет, тихо, даже больше, чем полагается в час разъезда. И в доме, как вымерло, ни огонька, только черные – без блеска пустые окна. И пожарные в своих сапожищах, а как балетчики, на носках подтянулись. Мы было в подъезд, и вошли, но дальше консьержки нет ходу.

"Дайте, говорят, выветриться: старуху из четвертого газом пугнули".

Я встречал эту старую даму Madame Bonville: всякое воскресенье, со своей родственницей шла она к обедне в Eglise d’Auteuil, маленькая, темная, очень худая, черной ленточкой подбородок перевязан. Такие ходят по мессам и молитвы шепчут, таких мне всегда очень жалко, а почему, не знаю; а когда задумаюсь, начинается игра словами: "жалеть" – "жалить" – "жаль" – "жало". Она жила с дочерью и зятем: недавно поженились. И были у нее – про это все знают – замечательные бриллианты. Дочь и зять, как ни просили, не могли уговорить – "после моей смерти все будет ваше!" Так и не отдала. А какие замечательные бриллианты!

А случилось в субботу. Дочь уехала в деревню, недалеко, а зять очень торопился, тоже куда-то уехал, и как на грех, родственница, она прислуживала за старухой неотлучно, "верный человек", и вот такой поздний час, а она зачем-то вышла из дому и не возвращается.

Едрило, наша достопримечательность. Но что Едрило, что Мамочка, как их по-настоящему неизвестно, все их называют по-разному, и одно известно, что у Мамочки паспорт турецкий. Едрило вернулся с какого-то свиданья, о чем завтра он будет всем хвастать и завираться, почему и зовется Едрило. Он подымался к себе на 8-ой, лифт у нас неисправный, и чувствует, на лестнице несет газом. Ноздрею в нюх добрался он до 4-го, нюхнул: крепко! – и назад.

Консьерж с консьержкой, завалясь, спали. Едрило достучался: "кто-то из квартирантов пустил газу!" А консьерж не соглашается: "поздний час, неудобно, говорит, по квартирам лазить, под дверями обнюхивать!" И все-таки вышел из-за перегородки: Едрило его напугал взрывом: "дом, сказал Едрило, вспыхнет, как спичка". И захватив плоскогубцы и отвертку, пошли шагать по лестнице, от дверей к дверям, как жулики, впритишку. Да нелегко донюхаться: "Летнее время, жаловался потом консьерж, везде дух какой-то ненормированный" (он хотел сказать "ненормальный"). И не сразу обнаружили задохнувшиеся бриллианты.

Все мы, запоздалые, толклись у подъезда. Тут был и Евреинов и Половчанка, Никитин и Пупыкин, Мамочка с лягастой собачонкой на руках, как самых маленьких носят, оттого и зовется "мамочка", Анна Николаевна – "Жар-птица" с манухинской сорокой – об одной ноге, Софья Семеновна – "Гретхен" без парика, как на ночь приготовилась. С пожарными стоял "амбюланс" (санитарный автомобиль), и все в него заглядывали, дожидаясь. А тут и задержавшаяся в гостях родственница старухи вернулась; она хлопотала с одеялами.

И вижу – выносят: вроде как спит, лицо серое из серого картона. Говорили: "мало надежды привести в чувство". И я, гаядя на блестящие каски пожарных, подумал: "Если и они отступились, ей никогда не проснуться. Да оно и спокойнее: бриллиантов ей не видать уж!" А ее "неукоризненная совесть" осталась с нею, чего же лучше – не то ведь, вспоминая, замучилась бы: "пропали! – зачем не отдала?"

Старинный русский обычай: под голову умирающему кладут камень – каждый уносит с собой в могилу свой камень! Вот бы когда бриллианты нашли свое место. Но береженые замечательные бриллианты, конечно, испарились с газом.

"Тесная душа, сказал сосед-сапожник, его загончик на углу, все знает, – тесная, – повторил с раздумием, – из блохи голенище выкроит!"

Madame Bonville его клиентка, и постоянно из-за мелочей торговалась, вот ему и последнее слово, и это слово было, как камень.

И когда ее втащили в "амбюланс", а за ней влезла ее родственница и, стараясь укутать ее одеялами, подтыкнув под ноги, под голову и под спину, – руки ее не слушались – тыкала она мимо и все в одно место, а лицо дергалось. И я опять подумал, но не сказал, как сапожник, моего последнего слова: "неукоризненная совесть" – мне было странно и себе произнести это слово, мне так далекое и нам, после Бодлера и русских "исповедей", не чуждое, но совсем чужое: "неукоризненная совесть" – какая это тишина, покой, уверенность и безмятежность!

А кто был в эту ночь на высоте величия и счастья – так это Едрило. Если бы вовремя не заметил, "весь дом вспыхнул бы как спичка!" – повторял он, пропуская жильцов, как контролер, на лестницу по квартирам. И все его благодарили. Скажу про себя: я трижды подходил к нему поблагодарить, а Евреинов, – Евреинову некуда подыматься, он внизу, – так по крайней мере раз десять и как актер, "рассыпаясь" в благодарности, величал Едрилу не просто "Едрилой", а "Едрило Иваныч". Кто-то подал мысль привести фотографа; завтра же увековечат в Paris Soir. Фотограф в нашем доме, его и звать нечего – да ведь уж ночь! Пожалуй, так и лучше: у всех на глазах стояла заспанная "Сестра-убийца", бывшая Madame Dalison. Поднявшиеся к себе "домой", и проверив, все ли в порядке: "газом несло-таки!" – снова спускались по лестнице к Едриле и снова благодарили.

Всю ночь все окна настежь, дом освещен, как бывает в Париже в сочельник. Или это бриллианты, испаряясь, переливались огнями? Ложиться спать никто не решился.

Я дежурил на кухне. Мне очень хотелось спать. И вдруг слышу: по лестнице робко кидающиеся шаги – кому бы это? Родственница старухи, конечно, это она, неотлучный страж ее, она вернулась из госпиталя: "Madame Bonville est décedée" (скончалась). А за родственницей грузно, – шаг за шагом – Едрило тихоход, его походка. И я не утерпел, приотворил дверь ("поблагодарить"?). На лестнице не было свету, но и впотьмах я не ошибся – но и не узнать было Едрилу: его глаза горели самоцветом. Или нынешняя ночь единственный случай, когда он не хвастал? Или понял он – сейчас он богатый – всю нищету свою и всю бездарность: богатому просто незачем хвастать!

* * *

Но этим чудеса не кончились: вскоре среди бела дня и такой случай, опять моим глазам наука, но не для "вторых глаз".

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги

Популярные книги автора