С видимой скукой Сперанский слушал эти спотыкающиеся вирши выдохшегося от времени, полинявшего от старости и окончательно терявшего поэтическое чутье ветхого пииты; грустное чувство возбуждала в нем эта человеческая развалина, перед которой все. еще издали благоговела Россия, развалина, не сознающая, что в душе ее и в сердце завелась уже паутина смерти, что творчество ее высохло, как ключ в пустыне; грустно ему было заглядывать и в свое будущее - и там паутина смерти, забвение, мрак… Но при слове "веру колебнуть" улыбка сожаления невольно скользнула по его лицу, пробежав огоньком по опущенным глазам. Однако он не сделал возражения - бесполезно! поздно перед могилой!..
А старик продолжал шамкать, силясь, хотя напрасно, овладеть своими непокорными- губами и коснеющим языком, который по старой привычке искал зубов во рту, обо что бы опереться, и не находил.
- Я нарочито напираю, ваше превосходительство, на "русску грудь":
О, русска грудь неколебима!
Твердейшая горы стена,
Скорей ты ляжешь трупом зрима,
Чем будешь кем побеждена.
Не раз в огнях, в громах, средь бою,
В крови тонувши ты своей,
Примеры подала собою,
Что россов в свете нет храбрей.
И опять по глазам Сперанского скользнула улыбка сожаления, а надо слушать… эти кочки вместо стихов, - старик ведь так самолюбив… да и недолго, вероятно, придется слушать это предмогильное шамканье… Скучно на свете!
- Как вы находите сие, ваше превосходительство? - спросил старик, закашлявшись и стараясь передохнуть.
- Превосходно, превосходно, как все, что выходит из-под пера вашего высокопревосходительства.
В это время подошла Лиза и застенчиво остановилась около отца.
- Это дочка ваша? - спросил Державин, ласково глядя на девочку.
- Дочка… единственное сокровище, которое осталось у меня на земле, - тихо сказал Сперанский и положил руку на плечо девочки.
- А Россия, ваше превосходительство? Она дорога вам…
- Да, но она не моя… а это - мое…
- Прелестное дитя, прелестное… Вся в папашу, и умом, верно, в папашеньку будет.
- О, она у меня умница, умнее папаши… Больше меня языков иностранных знает. Да ты что не играешь с детьми? а? соскучилась?
- Соскучилась, папа.
- А где же твоя Сонюшка-козочка?
- А там, играет.
- А мама где? - "Мамой" Сперанский называл г-жу Вейкард.
- Мама вон на той скамейке, с дядей Магницким разговаривает. Вон, где Крылов стоит да Жуковский с Гречем.
- Девочка-то всех знает… экая милая крошка, - заметил Державин.
- А вас она почти всего наизусть знает, - выронил Сперанский.
Старик как-то по-детски, но невесело улыбнулся и опустил голову.
- Да… да… правда… И в могиле когда я буду, будут MejaH читать… да я-то не услышу себя…
И старик еще более осунулся и сгорбился. Губы его что-то беззвучно шептали, а голова тихо дрожала. "Не услышу… не услышу…" По какому-то неисповедимому капризу мысли старческая память сразу перенесла его с Елагина острова на Волгу, в Саратов, в светлую и счастливую молодость, когда он, в чине молодого гвардейского офицера, гонялся за страшным Пугачевым и улепетывал (в чем он, впрочем, никому не сознавался) от его "страховитых очей", как полемизировал с комендантом Бопгаяком насчет защиты Саратова. Эта хорошенькая девочка Юнгер, с большущими, смелыми глазами - больше глаза, чем у Лизы Сперанской. Арбузы камышинские… А там слава, льстивые похвалы, лавры на голове… а под лаврами - седые волосы… беззубый рот… могила скоро… и на могиле будут лавры, и на гробу… Вот отчего дрожит голова у старика - от лавров…
"А потом и меня забудут - перестанут читать меня… других читать будут… может быть, вон того арапчонка…"
- Да ты, Лизута, кажется, плакала? Что у тебя глазки? - спрашивает Сперанский, гладя голову девочки. - Плакала? о чем?
Девочка молчит, не смеет сказать правду, а неправду еще никогда не говорила.
- Верно с Сашей Грибоедовым опять не поладили? Или с Сашей Пушкиным?.. Преострый мальчик!
Девочка обхватила руками шею отца и ласково шептала:
- Ничего, папочка… это так… немножко…
- Да как же так? И немножко не надо плакать этим глазкам.
- Ничего, ничего, папуля.
В это время подскочила к ним Соня Вейкард, такая веселая, оживленная.
- Ну, Сашу Пушкина совсем арестовали, - щебетала она. Его няня рассердилась на него и насильно увела.
- Да что он, обидел кого-нибудь? - спросил Сперанский.
- Да, он всех обидел.
Сперанский невольно засмеялся при этом наивном ответе девочки.
- О, это на него похоже… Так всех обидел?
- Всех… А его обидел Саша Грибоедов.
- Так они Лизуту обидел?
- И Лизуту.
- Как же? чем?
Девочка за-мялась и поглядела на Лизу. Обе вспыхнули.
- Ну, чем же? а? Говори, моя козочка.
- Стихами обидел, - решилась наконец сказать Соня.
- Какими стихами?
- Об Лизе.
- Вот как! стихами о моей Лизе? Что ж это за стихи?
Девочка опять замялась. Ее выручила сама Лиза, которая наконец решилась все сказать.
- Он говорит, папа, что ты любимец царский, а у меня облик семинарский.
По лицу Сперанского пробежала тень. Он понял, что устами мальчика, устами резвого ребенка говорит весь Петербург, его завистливая, ничему не учившаяся, ничего, кроме французского языка, не знающая и ни на что, кроме интриг, неспособная аристократия. Он вновь убеждался, что против него ведется тайная война, роются подкопы под каждый его смелый шаг, чернится каждое его лучшее дело… В нем заговорила гордость борца, чувствующего свою мощь среди пигмеев и бездарностей…
- Что ж, милая, в этом нет для меня и для тебя ничего обидного, что я был семинаристом… Я горжусь своим семинарским происхождением…
- А Ломоносов, великий Ломоносов был крестьянин, простой рыбак, - прибавил очнувшийся Державин. - А твой папа советник и любимец государя - императора… Сам Пушкин, может быть, так и умрет каким-нибудь прапорщиком или корнетом, а то и копиистом безграмотным, а Лиза Сперанская, Бог даст, по милости великодушного монарха, скоро будет графиней Сперанской, а то и княжной… И это не за горами… И Лизу будет знать вся Россия, а Пушкина - никто.
- Я, дедушка, - заторопилась Соня, подбегая к Державину, - еще хуже обидела Пушкина.
- Чем же, моя птичка?
- Да я ему, дедушка, сказала, что у него папа был негр…
- Ай да молодец, девочка! люблю за находчивость… А ты б сказала ему, что его предок был куплен за бутылку рома.
Девочки так и покатились со смеху при этих словах.
- Ай-ай! за бутылку рома… Как смешно!
- А ром идет на пудинг, - пояснила Лиза.
- Только вы, дети, не попрекайте его происхождением, это нехорошо, - серьезно сказал Сперанский.
- А! наш славный историограф… Николай Михайлович Карамзин… отшельник, - быстро заговорил Державин.
- Где он? - спросил Сперанский.
- Вон идет с кем-то… не разберу.
- Да, с тех пор, как он "постригся в историки", его нигде не видать… Точно схиму принял архивную.
Карамзин заметил Державина и Сперанского, повернул к ним, издали приветливо кланяясь.