…Юные мадонны Рафаэля улыбались своим грезам. Александр подолгу стоял перед полотнами, запоминая мгновения идеально прекрасного. Того, что не на каждый день?.. Нет, те же черты и душевный строй можно разглядеть и в молодой усталой рыбнице в порту, разомлевшей и полусомкнувшей ресницы от солнца.
Вот Рафаэлева Сикстинская мадонна в церкви Пьяченце: отважное дитя, протягивающее другое дитя в мир; скуксился младенец… Картина воспринимается словно виденье: распахнулись ризы облаков, и ей открылась ее судьба. Но - протягивает отважно… Это и есть дух итальянского Возрождения - вера в высокое в человеке. Не закрывая глаза на все прочие его проявления… Пафос правды присутствует даже в портретах тиранов.
Столь же долго он рассматривал в Сикстинской капелле в Риме микеланджеловские фрески, изображающие Страшный суд. Помнит искаженное лицо святого Варфоломея, держащего кожу, снятую с него мучителями… известно, что это портрет самого художника. Такое не пишут от внутренней умиротворенности и благости… Потому на фреске купола разуверившийся и гневный вседержитель уничтожает плоды своего творения. Уносимые вихрем люди - они жертвы, и в этот миг вызывают скорбь, но они и заслужили свою кару, тут протест против них таких…
И у того же Микеланджело - культ мощной и несломленной человеческой личности. Прочнее всех испытаний его "Атлант", он как бы оправданно без головы - раздавлен тяжестью, но и слит с нею и с камнем. Даже падение средневековой флорентийской республики, расправы и низложения былых кумиров - это надлом, но не крах для его скульптурных и живописных героев. В его "Капелле" утративший решимость Джулиано Медичи улыбается сдержанно и влекуще, и спокоен ушедший в свои думы Лоренцо. Они, лукавые правители Флоренции и покровители ваятеля, едва платившие за мрамор и часто не оплачивавшие его труд: могучий пролетарий от зодчества все равно не оторвется от своего дела, его прикует творческая страсть - оба они изображены скульптором реалистично и в то же время послужили поводом для других, высоких видений.
Чувство личного достоинства и внутренней свободы, присущее мадоннам и смертным, - вот главное впечатление Герцена от портретов в картинных галереях и от реальных лиц на улицах и набережных.
Оно смыкалось с воспоминанием о римском митинге, происходившем в самый разгар итальянских событий. Тут была, на его взгляд, самая суть всего, что он увидел в этой стране. Могучий человек с некрасивым, изрытым оспой лицом и с глазами-маслинами радостно приветствовал с трибуны Герцена и его спутников, увидев их в толпе, и вслед за тем народное море отозвалось овациями в их адрес… Это был старый моряк Анджело Брунетти, он же Чичероваккио, признанный оратор площадей и порта. Его прозвище можно было перевести как Златоуст. Но он был еще и громко заявляющей о себе совестью низовой, демократической Италии. Он занимался сбором пожертвований на освобождение Севера. В рядах волонтеров туда уйдет и его единственный пятнадцатилетний сын. (Они будут вскоре расстреляны оба по приказу "венчаного мальчишки", австрийского императора Франца-Иосифа, вступившего недавно на престол в восемнадцатилетнем возрасте и подписывавшего приговоры не раздумывая.)
Чичероваккио знал всех в Риме, и все верили ему. Он был из тех, кому внятно высокое, не всегда, знает Герцен, это образованные люди. К ногам трибуна тогда же, на митинге, собравшиеся бросали груды монет и драгоценностей. Совершенно то же сделал когда-то Козьма Минин.
Насколько же во всем этом были видны цена, достоинство и значение отдельной личности… Память о том митинге наполняла Александра счастьем: он в яви увидел на нем сразу множество людей того склада, который необходим для общественных изменений. (Виденное было изложено им в "Письмах из Италии", посланных Герценом, как и парижские "письма", друзьям в Россию, рукописи передавались ими из рук в руки. О том, чтобы опубликовать их на родине, не могло быть и речи.)
Сколько бы лет спустя он ни вспоминал итальянские впечатления, пейзажи и встречи, они вызывали в его памяти тогдашнее их восприятие - ощущение жизни, круто и мощно идущей на подъем, когда верится при этом, что так будет - всегда!
Глава восьмая
Разгром
В феврале 1848 года пришла весть из Парижа о тамошних событиях. Газеты писали о баррикадах, о революции!
Александр с "генералом" Тучковым бросились к журналистам: знают ли они что-то достоверно? Парламентские схватки и уличные бои были описаны так подробно, как если бы те при них присутствовали. Они засмеялись: нет, но так примерно и окажется!
Герцен с семьей едет в Париж. Там сейчас решаются судьбы… его судьба.
На границе была тщательная проверка паспортов и немалые затруднения в том, чтобы его впустили во Францию.
Границы не отменялись, это ясно, но все же досмотр, производимый все теми же жандармами от имени республики, - это был дурной знак.
В дни, последовавшие за его приездом в Париж, Александр обходился почти без сна, порой сутками не заглядывал домой. Нужно было обследовать город, нащупать его пульс. Он был прерывист, странен.
Схлынуло первое ликование. В национальном собрании, по наблюдению Герцена, неплохо знавшего здешних политических лидеров, заседали те, кого не было на баррикадах. Улицы были пусты, и по ним патрулировали войска. Торговцы активно вооружались: крупный денежный взнос и сшитая за собственный счет гвардейская форма давали право участвовать в событиях с оружием в руках.
В Тюильри, где прежде перекликались в аллеях дети и громада дворца пряталась в зелени гигантских каштанов, горели костры из срубленных деревьев, разбили бивак конные полки. Под шумок новоявленные гвардейцы грабили конкурентов-лавочников и прямо на углях жарили бараньи туши. Повсюду блестели штыки.
Михаил Бакунин с первыми залпами, раздавшимися в феврале, добрался из Германии пешком до Парижа и на пару с вновь выбранным префектом городской полиции Коссидьером сутками был занят помощью баррикадистам. Теперь был услан из Парижа поднимать восстание в Пруссии - подальше.

Разогнана была демонстрация в Марселе; расправы в Руане, Лиможе. Да полно, республика ли это?! - спрашивал себя Александр.
Герцен поселился в доме на углу улицы Мира. Там же жили Тургенев, Анненков и Адольф Рейхель. Им нужно держаться вместе.
Начинался спад событий. Пятнадцатого мая рабочие ворвались в национальное собрание с требованием дать слово их представителям. Они вскоре были арестованы. Это означало, что маски сброшены. Слово "социалист" уже стало клеймом у буржуа. Впрочем, их не оставляли попечением в тюрьмах. Около решетки дома заключения Консьержери шла бойкая торговля съестным. Патриотически настроенная булочница протягивала сквозь решетку пальчики для поцелуя… выше, выше…
Начиналось же так: неурожаи и промышленный кризис привели к тому, что каждый второй трудоспособный в Париже был безработным, невиданно выросли цены. В феврале правительством Луи-Филиппа была расстреляна манифестация в столице - и за ночь в ней выросли полторы тысячи баррикад. Король бежал и отрекся от власти. Вдохновляла повстанцев еще и Италия… Париж красноблузников отстаивал свои требования на баррикадах и торопил прочих с провозглашением республики: если не будет объявлена в течение суток - работники возьмутся за оружие! Ими было завоевано (на несколько месяцев, увы): сокращение рабочего дня на фабриках, возвращение мелких закладов из ломбардов - нищие одеяла, обувь, посуда; созданы были также коммунальные мастерские, призванные обеспечить занятость для тысяч безработных.
Обездоленные занимались в их рамках благоустройством улиц, поскольку промышленники не спешили с открытием убыточных в смутное время фабрик. "Коммунальным пролетариям из милости" порой приходилось рыть траншеи, с тем чтобы снова закапывать их… За это платили налогами обыватели. Таким образом, трудовой Париж, понимал Александр, был насмерть поссорен с буржуазным.
Уже к лету половина коммунальных мастерских была распущена. 22 июня последовало парижское восстание.
Герцену особенно запомнилось одно из событий, ему предшествующих, - разгон мирной манифестации республиканских сил. Запомнилось потому, что методы ее организации показали ему во всей наглядности последующую судьбу французской революции.
…В кафе социалистов было, как всегда, людно. Обсуждалось предложение: собрать всех баррикадистов и грозно продемонстрировать правительству их численность. Впрочем, были и сомневающиеся. Сазонов же и еще немногие с жаром говорили о славе, которая ждет участников этой акции.
- Но ведь они пойдут под пушки гвардейцев! - в числе прочих возражал им Александр.
Ему заметили в ответ, что спокойнее писать дома скептические пассажи. Общее мнение склонилось все же наконец к проведению манифестации.
- Так ты пойдешь? - спросил его, когда расходились по домам, Сазонов.
- Кто же сказал, что я никогда не делаю глупостей, - вздохнул Александр. Он должен был подчиниться решению большинства.
- Вот таким я тебя и люблю! - заключил Николай Иванович.
И вот манифестация. Десятки тысяч людей с недоумением на лицах толпились на бульварах. Никто не знал, что же делать дальше. Построились и с "Марсельезой" двинулись к национальному собранию. Как вдруг им загородили путь драгуны и отрезали половину колонны. И все же в силе оставался приказ повстанцам не применять оружия.