Петр Ильич полюбовался залом и заверил всех присутствующих, что это самый восхитительный концертный зал, который ему когда-либо приходилось видеть. Прежде чем дело дошло до "сути", то есть до нового концерта Брамса для скрипки и виолончели, хор мальчиков при церкви Святого Фомы исполнил мотет Баха. Строгое, несколько монотонное и ангельски чистое звучание детских голосов взволновало Петра Ильича, он был тронут напряженным, отрешенным и при этом озабоченно-усердным выражением детских лиц, сосредоточенно наморщенными лбами и широко раскрытыми ртами. Ноты они держали на расстоянии вытянутой руки, как будто все они страдали дальнозоркостью. Они напоминали группу поющих ангелов, ублажающих слух самого Господа Бога.
- Они поют еще лучше, чем наши детские хоры, - шепнул Петр Ильич Зилоти. - Боже мой, как прекрасно они поют…
Когда Брамс поднялся к дирижерскому пульту, его приветствовали аплодисментами, в которых было больше уважения, чем энтузиазма. А когда он подал знак к началу, встав в скованную неуклюжую позу с поднятой дирижерской палочкой, тишина в зале воцарилась полнейшая, как перед началом сакрального ритуала. Партию скрипки исполнял Йоахим, а в качестве виолончелиста был приглашен Хаусманн из Берлина. Петр Ильич глубокомысленно внимал чистому и динамичному звучанию скрипичных инструментов. "Это самый лучший оркестр, который я когда-либо слышал, - с восхищением подумал он, - в России нет ни одного, который мог бы с ним сравниться". С напряженным и даже деловым вниманием он следил за движениями дирижера-композитора, за его тяжеловатыми, почти неловкими, наполненными силой и эмоциями жестами: чуть ли не гневными отмашками вытянутой руки в моменты фортепианных вставок; последующим расслаблением позы, смягченным изгибом как бы просительно, умоляюще приподнятой руки, вибрирующей, подобно струне музыкального инструмента; светом внутренней одухотворенности на откинутом назад бородатом лице.
Петр Ильич с трудом пытался сосредоточить свое внимание на музыке. Он очень нервничал. Мысли его были заняты репетицией с оркестром, которую ему предстояло вести на следующий день в этом самом зале.
Когда на следующее утро русский композитор был представлен оркестру капельмейстером Райнеке, вид у него был бледный и растерянный, и только периодически, в редких случаях, лицо его заливалось краской. Его мягковатые губы дрожали под нависающими над ними седыми усами.
- Вам всем известен великий композитор Чайковский, - произнес добродушный Райнеке. - Господа, я хочу представить вам Чайковского, дирижера и человека.
Великий композитор, дирижер и человек Чайковский, оцепеневший от страха и смущения, вступил за дирижерский пульт. Скрипачи, альтисты и виолончелисты в знак приветствия застучали смычками по своим инструментам, но вид у них при этом был недовольный: им не особенно нравилось работать с зарубежными композиторами, известными своим сумасбродством. Петр Ильич обвел застенчивым взглядом эти холодные и замкнутые лица. "Теперь я должен произнести речь, - подумал он и почувствовал, как лицо его багровеет. - Я здесь провалюсь, причем провалюсь я с треском".
Он заговорил подавленным голосом:
- Господа, я не говорю по-немецки, но это большая честь для меня, что я имею возможность работать в таком… таком… ну как бы это сказать - это большая честь… Нет, я не могу…
Концертмейстер, сидящий рядом с Чайковским, едва сдержал усмешку. Чайковский, неожиданно выпрямившись, постучал дирижерской палочкой по пульту:
- Начнем, господа! - воскликнул он неожиданно громким, звучным и уверенным голосом.
Проиграли первую оркестровую сюиту.
Петр Ильич работал увлеченно. Он часто прерывал музыкантов и просил повторить, но при этом не проявлял ни нетерпения, ни раздражения. Он вел себя по отношению к оркестру чрезвычайно галантно, как будто стараясь завоевать его расположение.
- Господа, дорогие мои господа! - взывал он со свойственным ему мягким певучим акцентом, забавно всплескивая руками. - Я умоляю вас: еще раз - и понежнее, повоздушнее, полегче - совсем легко! Первая часть "Introduzione е Fuga" особенно тяжело давалась духовым инструментам. В самом начале оба фагота должны были сыграть вступление в унисон, но им не удавались высокие ноты, и Петру Ильичу пришлось несколько раз заставлять их повторить. Во время исполнения второй части "Divertimento" в полутемном зале появилась коренастая фигура. Это был Брамс. Он осторожно присел в последнем ряду партера. Петр Ильич сразу заметил его появление. "Как хорошо, что мы как раз дошли до "Divertimento", - подумал Петр Ильич. - Это удачная часть, она должна произвести на него хорошее впечатление своей новизной. Да, новизна состоит в том, что я соединил наши народные мелодии наши грустные и всеми любимые мелодии, с ритмами немецкого вальса. В результате получился не просто грустный вальс, а вальс трагический. Это изящество и скорбь - изящные причитания. Вы понимаете, что это значит, господин Брамс? Изящно скорбеть… Я добавил "Divertimento" задним числом, но я рад, что его добавил…"
Музыканты успели войти во вкус. Сильная увлеченность и усердие зарубежного композитора подхлестывали их честолюбие, а от его галантного обращения они были в приподнятом настроении. После "Divertimento" они проиграли "Intermezzo" и благодушно смирились с тем, что их каждые две минуты прерывали.
Когда дело дошло до третьей части "Marche miniature", Петр Ильич слегка занервничал. Он знал, что Брамс, сидящий там, в полутьме, скорчит пренебрежительную гримасу. "Мне надо было убрать "Marche miniature"", - подумал он, призывая оркестр играть с особой легкостью.
- Этот отрывок должен звучать как музыкальная шкатулка! - обращался он к музыкантам. "Я знаю, - думал он, - эта маленькая шутка легкомысленна, но ведь поэтому я и снабдил ее примечанием "Ad Libitum", и ни один дирижер не стал бы ее убирать: публика обожает такого рода шутки. Зачем отказываться от гарантированного успеха?"
"Между прочим, это звучит прелестно", - подумал он с упрямством, обращенным к сидящему в полутьме слушателю. Была занята только небольшая часть оркестра: две флейты, кроме флейты-пикколо, два кларнета, два гобоя, четвертая часть скрипок, треугольник, колокольчики. "Действительно прелестно", - подумал Петр Ильич. В то время как жесты его становились все более игривыми и непринужденными, он выкрикивал:
- Легко, дорогие мои! Очень-очень легко! Музыкальная шкатулка, дорогие мои!
В этот момент он услышал, как неодобрительно покашливает Брамс.
После репетиции Петр Ильич сказал несколько сердечных слов благодарности в адрес оркестра.
- Все будет в порядке, - произнес он устало, смахивая со лба пот. - Но "Marche miniature" постарайтесь, пожалуйста, сыграть еще полегче. Эта часть должна быть совсем невесомой!
Старик Райнеке пожимал ему руку, делал комплименты и замечания. Из темноты выступил коренастый силуэт Брамса. Он подошел к ним и поприветствовал Чайковского со сдержанной любезностью. Оркестровую сюиту он не упомянул ни одним словом. Он вел себя так, как будто вообще никакой сюиты не слышал. Поздоровавшись, он немедленно начал обсуждать с Райнеке концерт, который был назначен на вечер после выступления Чайковского в концертном зале "Гевандхаус".
Петр Ильич после репетиции вынужден был признать, что для душащего, парализующего страха повода не было: у него с оркестром сложились дружеские отношения, основанные на обоюдной симпатии, они хорошо сработались, и полного провала быть просто не могло. Несмотря на это, он на следующий день пришел на генеральную репетицию, которая была публичной, запуганным и сгорбившимся. Всю ночь ему мерещилось, что Брамс или его поклонники ведут против него в Лейпциге враждебную кампанию и даже могут подослать дебоширов со свистками и зловонными снарядами.
Однако утренняя репетиция прошла весьма дружелюбно. Большой зал был заполнен слушателями, наверное, раздавали бесплатные билеты. Петр Ильич заметил в зале несколько больших групп русских студентов. Именно им он и был обязан бурными аплодисментами. После "Marche miniature", всегда хорошо принимаемого публикой, аплодисменты достигли уровня праздничной суматохи, чтобы после четвертой части "Scherzo" несколько поутихнуть, а после финала "Gavotte" снова вспыхнуть с неудержимым энтузиазмом. Русская молодежь приветствовала своего соотечественника возгласами одобрения и восхищения. Он благодарил их и махал им рукой, чувствуя, как снова подступают слезы - слезы умиления, гордости, тоски по дому и усталости. Он почувствовал радостное облегчение, когда наконец оказался один в пролетке, везущей его в гостиницу.
Швейцар вручил ему записку, которая только что была для него оставлена. Петр Ильич прочел: "Это было чудесно! Огромное спасибо! Ваш друг и поклонник Эдвард Григ". Он улыбался, и ему было неловко перед усатым швейцаром, что по щекам его текут крупные слезы.
Записку он спрятал в нагрудный карман и взял ее с собой в качестве талисмана, когда на следующий вечер поехал на концерт.
Его предупреждали, что серьезная немецкая публика не склонна к преувеличенным и преждевременным овациям. Несмотря на это, он растерялся, когда при его появлении за пультом ни одна рука не шевельнулась. Стояла полная тишина. В этот вечер в зале не было русских студентов. Петр Ильич неловко поклонился. Высокомерная публика постепенно смягчилась: аплодисменты с каждой частью нарастали и под конец переросли в бурную овацию. Петру Ильичу пришлось два раза выйти на поклон, что, как его уверяли, было для Лейпцига уже чем-то из ряда вон выходящим.