В отличие от многих селений, выросших по берегам Кок-Узяка, в ауле Бегдуллы не строят землянок - одни камышовые лачуги; хижина Бегдуллы хоть и стоит на ровном месте в ряду других, высится над ними своими прочными стенами, связанными из толстых стволов сухого камыша, вперемежку с крепкими прутьями высокого джангиля. Между аулом и рекой стеной встают молодые заросли, придающие селению какую-то торжественную красоту. Никто из жителей ни одного стебелька из этой стены не выломает, листочка не сорвет Место это свято: могучие камыши, сквозь которые не пробиться малышам, охраняют детишек от опасности утонуть в спокойном, но глубоком Кок-Узяке.
А главная достопримечательность этого аула - великое множество детей. Если дым валит из очага, если теплится в лачуге жизнь, то навстречу путнику непременно выбегут двое-трое голопузых ребятишек. У Бегдуллы их пока трое. Это такие дети, что стоит матери чуть зазеваться - зимой ли, осенью ли, - они непременно выскочат голышом на улицу играть, и не загонишь домой, пока не посинеют от холода. Если не считать того, что в теплые дни родители выпускают их посидеть на солнышке, то зимой они не позволят выходить во двор даже высморкаться. С наступлением лета открылась для ребят желанная свобода, и сегодня они дружно выбегают навстречу отцу, пища, как голодные птенцы, вешаются ему на шею. Ребятишки нимало не стесняются Аманлыка и его товарищей, давно привыкли к нежданным гостям-попрошайкам, которые приходят в дом, чтобы сытно поесть, и потом уходят неведомо куда.
- Проходите, садитесь! - весело выкрикивают малыши, повторяя радушное приглашение матери.
Бегдулла погладил их по косматым головенкам, дал детишкам по три маленьких рыбки играть, остальные отнес жене чистить. А когда уха закипела, позвал соседей, чтобы гости не скучали.
Хоть и циновки в лачуге были камышовые и сидели приглашенные вокруг очага, вырытого в земле, на рогожках, облокотившись на подушки, набитые соломой, гостям стало уютно и тепло. Чай пили долго и со вкусом, нужды нет, что из жестяного кумгана, и хотя муки у хозяев не хватило на тесто для бешбармака, но уха, заправленная горсточкой джугары, оказалась отменной. Гости ели, потели, причмокивали да похваливали изобильные здешние места, жирную рыбу да тороватую хозяйку - искусную стряпуху.
После ужина за бесконечным чаепитием заговорили о днях минувших, о Мурат-шейхе, о биях Рыскуле и Давлете, Байкошкаре, об Оразан-батыре и Избасар-бахадуре. Когда кто-нибудь называл новое имя, все из уважения к ушедшим приподнимались, передвигали подушки и снова опускались на место. Дети давно заснули, обхватив ручонками дремлющую маму, а разговорам мужчин не предвиделось конца. Заговорили о Маман-бие, вспомнили "бумагу великой надежды" и Кузьму Бородина. Если иной разумник и заикнется, что вот, мол, сидим мы здесь, как на острове, никого не видим, ничего не слышим, тотчас перебивали его воспоминаниями о караванах, что везли через аулы диковинные товары из России, страны искусных мастеров, о русском оружии, с которым побеждали врагов. Птица воображения несла изгнанников над просторами Сыр-дарьи, и, сожалея о безвозвратно ушедшем счастье, люди ахали, охали, прищелкивали языками.
Вспоминали и о тех черных днях, когда кочевали, разоренные, по снежным дорогам без крова и пищи, а все потому, что птица счастья непостоянна: взлетит - и ее нет, и горестно вздыхали, и в глазах закипали слезы скорби и ярости. И тут же утешались собеседники тем, что места их нового жительства неприступны для врага, радовались, что через густой камыш да дремучую лесную чащобу никому сюда не продраться.
Но снова и снова возвращался разговор к Маману, и тут впервые высказал вслух Бегдулла неотвязную, мучившую его мысль, что напрасно они тогда обидели Мамана, посадили его на серого ишака задом наперед.
- Ничего, Бегдулла, - утешал его сосед. - Маман не из обидчивых. Ведь если бы мы тогда не зарезали его коня, эти-то, - и он указал на беспечно разметавшихся во сне ребятишек, - не добрались бы до благословенных наших мест живыми. Они - наше будущее, надежда народа. Понял это твой отец, когда остался один, и Маман это понимает, да еще как понимает, бедняга, львом-защитником своего народа рожденный. Великой души человек, будь у всех у нас душа такая - жили бы мы на этом свете как в раю!
- Да, Маман - настоящий бий, Маман - мудрец… - заговорили гости. - Еще он появится среди нас, вот увидите… С какой только стороны приедет, неизвестно… Но он еще придет к народу с доброй вестью!
Они без конца пили чай и вспоминали минувшее, помянули добрым словом и караванщиков-чаеторговцев, и перекупщиков-благодетелей, - без их заботы не попить бы им чайку всласть!
И тут не выдержал Бегдулла. Еще живо было в его памяти то зло, которое привозили людям караваны со своими бессердечными хозяевами. Разгорячившись, он забыл, кто сидит перед ним, и брякнул то, о чем уместно было бы помолчать:
- Вот вы, джигиты, нахваливаете этих торгашей и их верблюдов и всякие там их товары драгоценные. А ведь народ они бессердечный. Как вспомню про иные их дела - волосы дыбом! - Волнуясь, он выломал щепку из камышовой перегородки и с хрустом стал грызть ее крепкими зубами. - Забыли, что ли? А я помню, каково пришлось Алмагуль, когда уходила от нас с караваном.
- О нашей Алмагуль говоришь?! - вскрикнул Аманлык, рывком привстав на колени. - Где она?
- О ней, Аманлык, - продолжал Бегдулла, забывшись в воспоминаниях. - Она уходила от нас молодой. Ой, какая она была умная! Я даже помню, как святейший Мурат-шейх дивился ее уму, ее, тринадцатилетнюю девчонку, сравнивал с Маман-бием. Девочка слезинки не пролила, ни одним словом не перечила дедушке-шейху, а ведь знала, поди, что ее в чужие края продают, самому эмиру бухарскому готовят в жены! Сказала только: "Передайте мой поклон брату моему родимому и милой моей сношеньке. Если захочет брат меня искать, укажу: пусть не идет дорогами пыльными, там меня не найдет, а если пойдет по следу путем, влажным от слез, - найдет непременно".
"Если пойдет путем, влажным от слез"! Это о слезах своих она говорила! - воскликнул Аманлык. - Пусть вы не видели, но ушла-то она в слезах… - Аманлык осекся, замолчал, стиснул зубы до скрипа.
Поздно спохватился Бегдулла, что зря язык распустил, сидел потупившись.
Уже забрезжил рассвет, и в сумраке лачуги видны стали неподвижные фигуры притихших гостей, кто где сидел, там и задремал. Слышался легкий храп да посапывание спящих. Только Аманлык, раз и навсегда решивший было не ворошить прошлого, лежал без сна, извиваясь, как червь, будто кололи ножом его душу и тело. Нестерпимо душной и тесной стала для него просторная хижина с высокой кровлей. Волоча ноги, протиснулся он наружу, ударил себя обоими кулаками по голове, подогнулись его колени, и он рухнул без сил.
2
Над ровными, словно подстриженными верхушками джангилевых кустов мелькает голова одинокого путника в черной шапке. Он двигается медленно, ныряя, словно меряя глубину речного потока: то покажется одна голова, то вынырнут и крутые плечи. Но вот заросли кончились, и путник выезжает на равнину. Это всадник на сильном гнедом коне.
Остановив коня, путник спешился, заботливо осмотрел притороченную к седлу поклажу. Мешок, привязанный поперек седла, худой, - видно, проткнул его джангилевый сучок. Сорвав пучок травы, человек заткнул им дыру и, снова вскочив на коня, не спеша въехал в приозерные камыши.
Лоснящаяся шерсть гнедого отливает черным блеском на фоне нежно-зеленых зарослей молодого камыша, всадник то и дело оборачивается, чтобы потрогать заткнутую травой дыру.
Да это Маман-бий! Вернулся-таки без вести пропавший в годину великого бедствия! Последним двигался он вслед за беженцами и после долгих месяцев бродяжничества добрался до головы кочевья, обогнал его и нашел аул Есенгельды-бия. Вместе с ним выбрал Маман место поселения для своего народа - пустынные, "ничьи" берега Кок-Узяка, где никто не потревожит людей, не помешает им обживаться.
Тяжко приходилось в эти дни Маман-бию. Спесивый Есенгельды смотрел на него сверху вниз, в глаза и за глаза корил за "глупость", за давнишний его отказ пристать к кочевью Есенгельды, покидавшему родину: вот теперь и сам отстал, и людям помешал вовремя переселиться, обрек их на такие мучения!
Хотя и оскорбительно было Маману слушать все эти попреки и издевательства, но он крепился, делал вид, что не замечает обиды. А ведь не только Есенгельды, но и сами беженцы, измученные перекочевкой, потерявшие родных и достаток, не раз ругали его ругательски, прямо в лицо, даже кидали ему вслед камни. Приходилось терпеть. Неуместно было, полагал Маман, спорить теперь с разоренными, ожесточенными мукой людьми. И он молчал, будто глухой, неустанно снуя верхом между лачугами и камышами, встречая и направляя вновь прибывавшие потоки беженцев, прокладывая на своем могучем коне тропинки между густыми зарослями, связывая вместе головки камыша и джангиля, чтобы вновь не зарастала дорога между людьми, чтобы не теряли они друг друга из виду, не отчуждались. Дабы, по-разному называя незнакомые места, люди не заблудились, ища друг друга, Маман нарекал имена озерам, островкам и протокам. Проезжая между поселками и стойбищами, он кричал во весь голос: "Смотрите, люди, вон там местность, справа от вас, называется Айорма, а вот там, на закате, Ухсай, на юге - Жалаир… А такие-то роды расселились выше по Кок-Узяку… а такие-то ближе к озеру Кара-Терен…" - "Где, говоришь, Кара-Терен?" - "На юге!"