Положение Паткуля становилось безвыходным, а в глазах пильного гетмана, Адама Сеневского, который истощил все средства Речи Посполитой, чтобы выбить Палия из его берлоги, и не выбил, и которому обещал, что он немедленно заставит этого медведя покинуть берлогу, лишь только пустит в ход свою гончую дипломатическую свору, в глазах гетмана положение Паткуля, при этой полной неудаче переговоров, становилось смешным, комическим, постыдным. Испытанный дипломат, которому и Пётр, и Польша поручали самые щекотливые дела, и он их успешно доводил до конца, дипломат, который почти на днях вышел с торжеством с дипломатического турнира - и где же! - в Вене, в среде европейских светил дипломатии, этот дипломат терпит полное, поголовное, огульное поражение - и от кого же! - от дряхлого старикашки... Да это срам! Это значит провалить свою дипломатическую славу совсем, бесповоротно, сломать под своею колесницею все четыре колеса разом.
А старик опять стоит по-прежнему тихий, робкий, покорный, только сивый ус нервно вздрагивает...
А в окне опять конская морда и ржание...
- Геть, геть, дурный коего... не до тебе... Пиди до Охрима...
Паткуль вдруг рассмеялся, да каким-то странным, не своим голосом... Видно было, что его горлу было не до смеху...
- Какой славный конь, - сказал он, подходя к окну.
- О, пане, такш коник, тагой разумный мов лях тти с ля шкоды, - весело говорил и Палий, приближаясь к окну. - Мов дитина разумна...
А "разумна дитина", положив морду на подоконник, действительно, смотрит умными глазами, недоверчиво обнюхивая руку Паткуля, которая тянулась погладить умное животное.
- Славный, славный конь... ручной совсем...
- Ручным, бо я его, пане, сам молочком выгодував замисть матери...
- А где ж его мать?
- Ляхи вкрали, як воно гцо було маленьке.
Этот нежданный, негаданный дипломат в окне помог Паткулю выпутаться из тенёт, в которые он сам запутался своею горячностью, помог отступить в порядке е тля битвы.
- А который ему год?
- Та вже шостый, пане, буде.
- И под верхом ходит?
- Ходит, пане, добре ходить... тильки пидо мною, никого на себе не пуска, так и рве зубами...
- О! Вон он какой!
- Таке, таке воно, дурне.
- Точно сам хозяин, - улыбнулся Паткуль.
- Та в мене-ж воно, пане, всё в мене, и таке-ж дурне..
- О! Знаю я это твоё дурно...
- На сему коникови, пане, я и Билу Церкву брав.
- А!
Снова приходит Охрим и снова гонит в конюшню избалованного Палиевого "коею", который так кстати подвернулся в момент дипломатического кризиса. Паткуль спустил тон и, видимо, стал почтительнее обращаться со стариком, который, с своей стороны, тоже удвоил свою ласковость и добродушную угодливость.
- Ох, простить мене, пане, простить старого пугача, - говорил он, хватая себя за голову. - Вид старости дурный став, мов коза-дереза... И не нечастую ничим дорогого, вельми шановного гостя, голодом заморил ясневельможного пана, от дурный опенек!
И старик звонко ударил в ладоши. На этот раз как из земли выросли пахолята, два черномазых хлопчика, в белых сорочках с красными лептами, в широких из ярко-голубой китайки шароварах и босиком.
- Чого, батьку? - отозвались в один голос пахолята.
- А, вражи дити! Зараз бижить, як мога, нехай Вивдя, Катря, Кулина, та Омелько, та Харько, та Грицько, та вся стари й мали, нехай готуют снидати, обндати, вечеряти, та зараз несут дорогих напитков частувати вельможного пана и усих дорогих гостей... Хутко! Швндко! Гайда!
Пахолята ветром понеслись исполнять приказания "дидуся".
Между тем Паткуль, стоя у окна, рассматривал внизу городок с его не массивными, но умелою рукою возведёнными укреплениями, насыпями, окопами, рвами, наполненными водою, и бойницами.
- Однако, пан полковник свил себе прочно орлиное гнездо, - сказал он, обращаясь к старику.
- Та воно-ж, ясневельможный пане, гниздо и есть, тильки я не орёл, а старый пугач, - отвечал улыбаясь старик.
- Не пугач старый, а старый Приам, - любезничал дипломат, думая хоть на древностях да на истории загонять упрямого казака.
- Де вже, пане, Приям! Анхиз безногий...
Паткуль удивлённо посмотрел на старикашку... "А старая ворона - и в истории смыслит", - подумал он невольно.
- Нет, не Анхизом смотрит пан полковник, а Ахиллом, - продолжал он свои исторические сравнения.
- Якiй там Ахилл, пане! Анхизка убогий... Тильки в мене нема Енея, хто б вынис мене из моей Трои... Хиба Охрим замисть Енея...
И старик грустно задумался: перед ним прошла картина его молодости... его первая любовь... его первая жена - его хорошенькая дочка Парасочка... Вот уж двадцать седьмой год и Параня его замужем... А Энея у него нет и не было.
- Да, Троя, истинно Троя, - повторял Паткуль, любуясь видом крепости.
- Троя священная, Троя Украины, - повторял и старик, - А хто-то введе деревьяного коня в мою Трою, як мене не стане? А пока я жив, не бувать тому коневи в мoiй Трои...
- О, это верно, - улыбаясь, заметил Паткуль. - Я хотел было ввести в твою Трою этого деревянного коня.
- Се б то Речь Посполиту, Польшу, пане? - лукаво спрашивает старик.
- Да её, только не удалось.
- Ни, пане, нехай вона и остаётся деревьяным конём: вона сама себе и зруйнуе, ся нова Троя разломиться сама на трое, попомнить моё старе слово, - сказал Палий пророчески.
Угощение посла удалось на славу. Паткуль всё более и более дивился талантам старика: он не только умеет распутать дипломатический клубок, как бы он ни был спутан, не только понюхал истории, но умеет быть и любезным хозяином, угостить по-рыцарски.
Когда после угощения Палий, бойко сидя на своём красивом "конике", показывал гостю свою Трою, обнаруживая при этом необыкновенные качества военного организатора и сообразительность государственного мужа, Паткуль едва ли льстил старику, когда сказал, с уважением пожимая его руку:
- Клянусь, пан полковник, что я не преувеличу, если скажу тебе, как после скажу Речи Посполитой: Палий - это единственный человек, который мог бы ещё оживить упадшие силы некогда славной и могучей республики польской...
- Э, шкода! - грустно махнул на это старый Палий - Не там мiй Ерусалим и не там священный гроб моего Спасителя... Десь-инде... Alibi...
Паткуль ничего не отвечал... "Да это необыкновенный старик, он и язык Горациуса знает".
X
На новом, новозавоёванном севере России, где непоседа-царь закладывал новую столицу и вместе с тем закладывал в него всю свою крупную, исторически ценную душу,- на севере это, 1703-е от нарождения Христа Спасителя, лето выдалось такое же, как и царь, невмерное: то не в меру и не в пору дожди и зябели, то не в пору и не в меру бездожие и засуха. Сначала, всю весну, лились с неба дожди, словно бы твердь небесная прорвалась или изрешетилась, и оттуда хляби небесные и облачные лились на промокшую до последней нити землю, а потом заколодило, ударила жара, настала сушь трескучая, пожгла до корня только что оправившиеся и выпрямившиеся после ливней хлеба и всякую снедь, задымилось, зачадило удушливым чадом всё поневское, олонецкое, новгородское и белозерское Полесье, горели и тлели леса, горела и тлела земля; клубы дыма выползали из глубоких торфяников, окутывали корни и стволы деревьев, заволакивая стоящею в воздухе дымною гарью. Птицы бросали гнезда и улетали из этого дымного царства. Люди ждали преставления света: это ад чадит, это геенна огненная просовывает свои горячие, дымные языки из-под грешной земли, ад пожирает землю... "Оле, оле, прегрешений наших!" Стонут старые грамотники, покачивая седыми, глупыми головами, не ведавшими, что неведение-то и есть грех смертный, кара Божья... Сумрачный, заряженный гневом и своими думами, ходит царь, со страстною щемью в сердце видя, как горят его дорогие леса, его корабельные боры, его сила и надежда... "О! Проклятое, бородатое, длиннополое неведение! Это ты палишь мои леса; сожигаешь мои корабли... А там - в голендерской да аглицкой земле - не горят боры великие... А у меня - горят".
В это время в один из душных, дымных дней, несчаным берегом Белого озера, по направлению к Крохину, медленно тащилась артель рабочих; в руках - у кого слега длинная, посох дорожный, у кого заступ, видимо, поработавший вдоволь в земле-матушке; за плечами - у кого котомочка с невещественными знаками бедного одеяния либо старые лапти, у кого - жалкие лохмотья старой овчины в память о том, что они изображали собой когда-то полушубок; на ногах - у того лапотки-отопочки, у другого - слои засохшей и потрескавшейся грязи. Жарынь страшная, безвоздушная, какая только может быть на болотном севере во время лесогорения. Тихо в соседнем, подернутом дымною пеленою лесе, тихо и на тихом Белоозере, над поверхностью которого тоже висит что-то дымное, белесоватое. На небе стоит солнце без лучей, а всё-таки марит, душит банною теплынью. Очумевшие от жару, вороны сидят тихо на деревьях, опустив отяжелевшие крылья и разинув рты, видно, что и птице дышится тяжело.
За артелью плетётся мальчуган, лет восьми, не более, с огромным лопухом на белокурой головке вместо шапки. Хотя живые глаза мальчика с любопытством поглядывают на плавный полёт белобрюхого мартына, скользившего над поверхностью озера, однако ноги у мальца, видимо, притомились. Всякий раз, когда мартын, делая в воздухе неожиданный пируэт, быстро падал на воду, вытягивая свои красные ножки за добычей, мальчик невольно вскрикивал: "Ах! Ишь ты! Не пымал, не пымал"… И лицо мальчугана оживлялось.