Старицкий Михаил Петрович - Перед бурей стр 26.

Шрифт
Фон

- Благовестница - блондинка, непременно блондинка, - заметил, поправляя костюм, весь залитый в бархат и золото, ротмистр, - с небесного цвета глазами и ангельским взо­ром, - divina, caelesta.

- Слово гонору, - возразил, подкручивая усики, бледный шляхтич с заспанным лицом, - шатенка, мягкая, сочная, как груша глыва.

- Нет, пане, на заклад - блондинка!

- Шатенка, як маму кохам, на что угодно.

- Стойте, панове, - вмешался князь Любомирский, - я помирю вас: ни то, ни другое, а жгучая брюнетка с украденным у солнца огнем - таков должен быть выбор ясновельможного гетмана.

- Браво, браво! - захлопал Корецкий. - За неувядаемую силу Эрота{65} и за торжество вечной любви!

- Виват! - поднялись кубки вверх с веселым хохотом и радостными восклицаниями; последние заставили вздрогнуть и дремавшего уже было патера.

В это время дворецкий остановился на дверях, отдернув портьеру, и на темно-бронзовом фоне появилась стройная женская фигура, с чрезвычайно бледным лицом и огромными выразительными глазами; из-под черных ресниц они теперь горели агатом, а в выражении их отражалось столько тревоги и скорби, что игривое настроение небрежно разместившейся группы оборвалось сразу.

- Чем могу служить панне? - привстал вежливо Конецпольский и сделал пухлою рукою жест, приглашающий ее сесть. - И с кем имею честь...

- Я сотника Золотаренка сестра... Живу теперь в родной мне семье войскового писаря Богдана Хмельницкого, - промолвила та отрывисто, высоко вздымая стройную грудь и жмурясь немного от сильного блеска свечей; она стояла неподвижно, как статуя, не заметив гетманского жеста или не желая воспользоваться его приглашением.

- Золотаренко... Золотаренко... - почесал себе переносье гетман. - Помню: из Золотарева? Да, так, так. Ну, я слушаю панну.

- Простите, что я перервала ваш пир, - несколько оправилась Ганна, - но меня сюда привели... - запиналась она, - возмутительная несправедливость и грубое насилие, что творится в славной Речи Посполитой над доблестными гражданами и верными вашей гетманской милости слугами...

- Где? Что? Над кем? - спросил встревоженный гетман.

Князь Ярема тоже очнулся и остановил на бледной панне свой взгляд. Гости переглянулись и присмирели совсем.

- В Кодаке, над войсковым панским писарем: тотчас после отъезда вашей гетманской милости Богдана Хмельницкого арестовал комендант и бросил связанным в подземелье, как какого-либо неверного поганца или как пса! - уже громче звучал ее голос, и в нем дрожало струной чувство оскорбленного достоинства.

- За что? По какому праву? - спросили разом князь Ярема и гетман.

- Ни по какому и ни за что! - ответила, одушевляясь больше и больше, панна Ганна. - И сам комендант не сказал дядьку причины, да и не мог; разве вельможный пан гетман и ясный князь не знает этого доблестного лыцаря? Он предан отчизне и шляхетному панству... Скажите, пышные панове, я обращаюсь к вашему гонору!

Большинство одобрительно зашумело; только весьма немногие прикусили язык и молчали.

- Удивительно! Это какая-то злобная интрига, - продолжал гетман, - но правда ли? Мне что-то не верится, чтоб без моего приказа... да, именно, без приказа... и мой же подвластный на моего, так сказать, слугу наложил руку! Ведь это, это...

- К сожалению, истинная правда.

- Да кто ее принес?

- Ахметка, слуга Богдана; при нем связали пана писаря и повели в лех... А Ахметка, которого хотели было бросить в яму, как-то ушел и прискакал сюда сообщить о злодейском насилии над его паном.

У Ганны дрожал уже голос, а на глазах блестели слезы: сердечное волнение и тревога боролись, видимо, с мужеством.

- Значит, правда! - возмутился уже и Конецпольский. - Но какая дерзость, какая наглость! Без моего ведома.

- Предполагать нужно что-нибудь экстренное, - вмешался Чарнецкий, - и, вероятно, пан Гродзицкий не замедлит сообщить вашей гетманской мосци причины.

- Положим, но, однако, все-таки, - отрывисто и заикаясь, соображал Конецпольский.

Но Ганна перебила его, испугавшись, что замечание Чарнецкого успокоит гетманскую совесть и заставит ожидать получения от Гродзицкого разъяснения.

- Я знаю, ясновельможный гетмане, эти причины: мне Ахметка передал их... Пан Ясинский, бывший войсковой товарищ у ясноосвецоного князя, уволенный его княжескою милостью за самоуправство, которое хотел он учинить над Богданом, теперь мстит за свою отставку: взвел коменданту на дядька какую-то нелепую клевету, а тот захотел показать свою власть... Обласкал Ясинского, а вашего войскового писаря связал и бросил на муки.

- Да, я подтверждаю гетманской мосци, - вскипел задетый Ярема, - что Ясинского я вышвырнул из своей хоругви за наглое нарушение дисциплины и превышение власти... Я не за хлопов-схизматов, - перевешай он тысячи их, не поведу усом, - а за дисциплину и подчинение: это первые условия силы войска. А этот Ясинский, при бытности моей в лагере, без доклада осмелился было сажать на кол, и кого? Служащего в коронных войсках гетманского писаря... И без всякой причины, без всякой, говорю пану, а с пьяного толку, как удостоверился я лично. Удивляюсь и весьма удивляюсь, каким образом гетманский подчиненный дает приют у себя изгнанным мною служащим?

- Я этого не знал, - смешался неловко гетман, - это, конечно, дерзко... да, дерзко! Разве Ясинский скрыл...

- Конечно, вероятно, скрыл... Кто же может знать? - начал было снова защищать коменданта Чарнецкий.

- Неправда, пане! - вскрикнул Ярема резко, повернувшись на стуле. - Если Ясинский и промолчал, то все мое атаманье об этом болтало: мое распоряжение подтянуло их всех! А Гродзицкий это в пику... Мы, стоящие наверху, - обратился снова к гетману князь, - должны уважать распоряжения один другого, иначе мы допустим в войсках такую распущенность и разнузданность, что их будут бить не только козаки и татары, а самые даже подлые хлопы!

- Конечно, мосци княже, конечно, - поспешил словно оправдаться пан гетман, - этому Гродзицкому влетит... а Ясинский нигде в моих полках не будет.

Князь Ярема поблагодарил гетмана гордым наклонением головы. У Ганны глаза заискрились радужною надеждой при таком благоприятном для нее расположении духа владык. Она ступила шаг вперед и дрожащим от радости голосом прибавила:

- Неужели великий и славный гетман замедлит протянуть свою мощную руку верному слуге, придавленному заносчивым своеволием и черною местью врага?

Красота и сила экспрессии всей фигуры просительницы, ее лучистые, сияющие глаза, пылающие от волнения щеки в этот миг делали панну просто красавицей и приковывали к ней взоры восхищенных зрителей.

Конецпольский тоже залюбовался и сразу не смог ей ответить, а Ганна, переводя дух, продолжала, увлекаясь до самозабвения:

- Разве долголетней службой отечеству не доказал Богдан своей преданности? Разве он был уличен когда-либо в измене, предательстве или лжи? Разве бескорыстием и правдой не заслужил себе веры? Разве не оказал своим светлым умом многим и многим услуг? Разве бесчисленными бедами, испытанными им при защитах отчизны, не купил он защиты себе? Разве он, отважный и доблестный, не нес своей головы всюду в бой за благо и честь великой Речи Посполитой? Разве он запятнал чем-либо славный рыцарский меч, дарованный яснейшим крулем за храбрость? И вот, у него теперь этот славный меч отнят, а сам борец связан, опозорен и ввергнут в адское место, где холод, и голод, и мрак подорвут насмерть его силы, полезные для отечества и для вас, вельможная и пышная шляхта!

Ганна оборвала речь и стояла теперь, трепетная и смущенная, сама не сознавая, как она отважилась столько сказать? Правда, у нее, во все время пути к Чигирину, толпились тысячи мыслей про заслуги Богдана для отчизны, про его значение для родины, про его великие доблести, про его высоко одаренную богом натуру, про то уважение и любовь, которые все должны, обязаны ему показывать, благоговеть даже перед ним и беречь его как зеницу ока, - все это вихрем кружилось в ее голове, жгло сердце, окрыляло волю, но вместе с тем подкрадывался к ней и ужас, что она ничего не сумеет, не сможет сказать, что ее засмеет панство, и она, пожалуй, еще разрыдается, и только. Эти два течения мыслей поднимали в ней страшную, мучительную борьбу, которая под конец нашла себе исход в одной короткой, безмолвной молитве: "Господи, утверди уста мои! Укрепи меня, царица небесная! Открой им сердца!" С молитвой она вошла в эту светлицу, исполненную разнузданного и грубого веселья насыщенной плоти. Страшный блеск ослепил ее, неулегшийся хохот оледенил кровь, и она, бледная, закрыв ресницами очи, только шептала молитву... И вдруг после первых, пламенем скользнувших минут, у нее радугой засияло в душе, что господь услышал мольбу, смирил гордыню врагов, открыл их сердца, и она дерзнула перед этим пышным собранием словом, и слово это само как-то вылилось в сильную речь.

А речь действительно произвела на всех неотразимое впечатление.

- Досконально! Пышно! - после долгой паузы послышались робкие хвалебные отзывы с разных сторон.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке