Царь отошел к дверям в сени. Человек в сукмане хотел незаметно юркнуть с крыльца, но его уцепили за полу, из-под полы истца вывернулся и покатился вниз по ступеням тулумбас. Старый боярин в синей котыге, с тростью в руке, держал истца за полу, шел с ним вниз и говорил:
- Уловите заводчика, справьте государю угодное… В кабаках водку огнем палите, - к водке бунтовщик липнет. Да примечайте которого…
- Наших, боярин, много посекли бунтовщики в погребах боярина Морозова…
- А за то и посекли, что дураки! Дураков и бить. Киньте сукманы, шапки смените, людишками посадскими да смердами оденьтесь.
Истец хотел идти, но боярин держал его. Старик вскинул волчьи глаза, прислушался к говору бояр и тихо заговорил:
- Ежели ты, холоп, еще раз полезешь на царские очи, то будешь бит батогами, язык тебе вырежут воровской! Твое есть сей день счастье, что палач поганил, по слову Юрия князя, крыльцо! Иди - ищи.
Не смея нагнуться, поднять тулумбас, истец быстро исчез.
- Государь выдал! - крикнул палач, ведя Плещеева.
Много рук подхватили палача и судью за воротами Кремля, а на площади заухало тысячей глоток:
- Наш теперя-а!
Толпа бросилась к палачу, на нем затрещала рубаха, свалилась шапка, тяжело придавили ногу. Палач толкнул от себя судью:
- Сгоришь с тобой!
Толпа подхватила судью, сверкнули топоры, застучали палки по голове Плещеева. Кровь судьи забрызгала в лицо бьющим.
- В смирной одеже!
- Сатана-а!
- Бархаты, вишь, дома-а!
Платье Плещеева в минуту расхватали, по площади волокли голое тело. На трупе с безобразным подобием головы болтались куски розовой шелковой рубахи, втоптанные в мясо ногами народа.
- А наши дьяка ухлябали!
- Назарку Чистова сделали чистым!
- Тверская гори-и-т!
- Мост Неглинной гори-и-т!
- Большой кабак истцы зажгли!
- Туды, робяты-ы! Сколь добра сгибло-о.
2
В сумраке резной и ясный, как днем, стоял Василий Блаженный. Зеленели золотые главы Успенского собора. Кремлевская стена, вспоминая старину конца Бориса и польского погрома, вспыхивала, тускнела и вновь всплывала, ясная и мрачная.
Раздвинув набухшие, отливающие сизым облака, стояло прямое пламя над большим царевым кабаком.
Пестрая толпа с зелеными лицами лезла к огню. На людях тлели шапки, и казалось - не народ, а бояре выкатывают из пламени дымные бочки с водкой. Народ, в бархатных котыгах и ферязях, бил в донья бочек топорами.
- С огня, братаны!
- Пей, товарыщи!
- Сгорит Москва!
- Али пить станет негде?
- Гори она, боярская сугрева!
- Слушь, браты, сказывают, царь залез в смирную одежу-у?!
- Так ли еще посолим!
Пили, как в подвалах Морозова: шапками и сапогами. Дерево на мостовой, политое водкой, загорелось. Горела и сама земля. На дымной земле валялись пьяные. Свое и боярское платье горело на людях. Люди ворочались, вскакивали, бежали и падали, дымясь, иные корчились и бормотали. По ногам и головам лежащих прошел кабацкий завсегдатай поп-расстрига, плясавший по кабакам в рваном подряснике. С кем-то другим, таким же пьяным, они тащили обезображенный труп Плещеева. Расстрига, мотаясь, встал на головни, на нем затлелась рваная запояска, задымились подолы рясы.
- Спущай! - крикнул он и бросил, раскачав, прямо в огонь тело судьи.
- Штоб ему еще раз сдохнуть! - И запел басом:
Человек лихой…
Дьявол душу упокой,
А-а-ллилуйя?
- Горишь, отец!
- Был отец, нынь голец!
В стороне, белея кафтаном, в бархатном каптуре стоял широкоплечий казак. Правую руку держал под полой, там была сабля. Он думал: "Эх, сколь народу свалилось, а бояр? Мал чет…" И, повернувшись, прибавил вслух: - Ну, да еще впереди все!
Широко шагая, шел дымными улицами, - ело глаза, пахло горелым мясом. Народ по улицам лежал, как большие головни. Атаман тоже изрядно выпил, но поступь его была тверда. Только душе хотелось простора, и рука сжимала рукоять сабли.
Он был недалеко от знакомого тына, уже ступил на старое пожарище, и тут только заметил, что за ним идут три человека стороной.
- Эти не хмельные. Истцы!
Один из троих подошел к атаману. На нем чернела валеная шапка, серел фартук торговца:
- Эй, слушь-ко, боярский сын!
Атаман сдвинул каптур на затылок, повел глазами.
- Не светло, а зрак твой видной, - не ворочай глазом, я человек простой!
- Чего тебе?
- Ты зряще купил экой каптур - ей морозовской и кафтан турской бога…
- Дьявол!..
Атаман выдернул из-под полы пистолет, щелкнул курок, но кремень дал осечку. Подбежали еще двое. Атаман шагнул быстро к первому, ударил торговца по голове дулом. Парень осел, не охнув.
- А вы? - крикнул он грозно.
Двое бежали прочь.
Атаман гнался долго за двумя и скрипел зубами, но бегали истцы скоро. Он проводил их глазами за Москворецкий мост, вернулся к убитому, поднял его, сунул в яму, в которой когда-то выгорел столб.
Сам не зная зачем, навалил на яму два обгорелых бревна:
- Бревна не на месте, а тут черту крест!
Знакомым путем прошел через пожарище и скрылся в кустах обгорелой калины.
3
За столом на широких ладонях лежит курчавая голова.
Ириньица, в шелковом летнике, в кике бисерной по аксамитному полю, разливает в большие чаши мед.
- А и что-то закручинился, голубь-голубой? Пей вот!
Атаман поднял голову. Взгляд потускнел, на худощавом лице - усталость.
- Жонка, не зови меня голубем, - сарынь я.
- Ой, то слово чужое! А что такое сарынь, милой?
- Сарынь - слово бусурманское - сокол, а по-нашему, по-казацки, - коршун!
- Уж лучше я буду звать тебя соколом. Не кручинься, пей, вот так.
- Ух, много пил, - а и крепкий твой мед! Не кручинюсь… Плечи и руки томятся по делу. Много его на Москве, да во Пскове наши играть зачинают… Меня же тянет на Дон.
- Жонка, видно, ждет там? И зачем ты, сокол, такой сладкой уродился?
- Думаешь… приласкаю, а рука за пистоль тянется - убить… Боярыню нынь приласкал.
Глаза женщины загорелись злым:
- Змею ласкать? Змея, сокол, завсегда с жигалом!
Атаман, выпивая, обмолвился раздумчиво:
- Есть у меня чутье, как у зверя, и знаю я… убить или простить… Тут надо было так - простить…
- Пей!.. Я нацедила… Вишь ты какой!.. Погоди-ка, чокнемся.
Она потянулась к нему и, чокаясь, сверкнула накапками вышитых жемчугом рукавов, обхватила его за шею, целуясь:
- Не висни, жонка!
- Аль уж не любишь?
- Не лежит душа к любови… Другое вижу… вижу далекое…
- А я ничего не вижу, люблю тебя, как молонью. Страшной сегодня Москву видела, ой, страшная была Москва! И что ты с собой за заветное носишь, что народ за тобой так липнет? Готов был народ все изломить, и бога и царя кинул. А я бы уж, если б воля была, приковала сокола к моей кроватке золотой цепью, перлами из жемчугов опутала бы кудри и не выпустила, не отдала никакой чужой красе, выпила бы твою кровь и тут померла с тобой какой хошь лихой смертью.
- Кинь! То пустое…
- Не пустое, сокол! Голова мутится, сердце горит… Так бы и пошла да предала себя: "Нате, волки, ешьте! Помереть хочу. Нет мне жисти - люблю!"
- Забудь все, - пей, дьявол!
- Гуляют да пьют, а бояре тут! - хрипел голос из распахнутой двери. На убогих ногах горбун, звеня железом, вполз в горенку.
Рука упала на саблю, атаман вскочил на ноги.
- Эй, старик! Где вороги?
- То, гостюшко, кошуню я! Пустое говорю, - нет ни бояр, ни истцов, а вот на торгу висит грамота, а в ней списаны твои приметы, и грамоту чтут люди всякие…
- Ой, дедко, скоро как и грамота?!
- Сам чел, и люди чли, и пьян и тверез, всяк у той грамоты стоял. А платится за твою голову, гостюшко, цена немалая: три ста рублев московскими, да тулуп рысей, да шапка тому, кто тебя уловит…
- Мекал я, - тут меня дошли?
- Пей, мой боженька!