Шарло бросился между ними.
- Ну! Ну! - сказал он. - Вы что, собираетесь ссориться? Все согласны, что война ничего не решает и что вообще больше не нужно воевать. Бог нам в помощь! - воскликнул он пылко. - Вообще никогда!
Он напряженно смотрел на всех, он дрожал от страсти. Страсти всех примирить: Пинетта и Лонжена, немцев и французов.
- Наконец, - почти умоляющим голосом сказал он, - нужно суметь с ними поладить, они ведь не собираются всех нас уничтожить.
Пинетт обратил свое бешенство на него:
- Если война проиграна, то лишь из-за таких, как ты. Лонжен ухмылялся:
- Еще один никак не поймет.
Наступило молчание; потом все медленно повернулись к Матье. Он этого ждал: в конце каждого спора его делали арбитром, так как он был самый образованный.
- Что ты об этом думаешь? - спросил Пинетт. Матье опустил голову и не ответил.
- Ты что, глухой? Тебя спрашивают, что бы об этом думаешь?
- Ничего, - ответил Матье.
Лонжен пересек тропинку и стал перед ним:
- Как - ничего? Преподаватель все время думает.
- Что ж, как видишь, не все время.
- Ты все-таки не дурак: ты хорошо знаешь, что сопротивление невозможно.
- Откуда мне это знать?
В свою очередь, подошел и Пинетт. Они стояли по обе стороны Матье, словно его добрый и злой ангелы.
- Ведь ты не пал духом, - сказал Пинетт. - Неужто ты считаешь, что французы не должны сражаться до конца?
Матье пожал плечами:
- Если бы сражался я, я мог бы иметь свое мнение. Но погибают другие, сражаться будут на Луаре, и я не могу решать за них.
- Вот видишь, - сказал Лонжен, насмешливо глядя на Пинетта, - бойню за других не решают.
Матье встревоженно посмотрел на него:
- Я этого не сказал.
- Как не сказал? Ты только что это сказал.
- Если бы оставался шанс, - промолвил Матье, - совсем крохотный шанс…
- И что?
Матье покачал головой:
- Как знать?..
- И что же это означает? - спросил Пинетт.
- Это означает, - объяснил Шарло, - что осталось только ждать, стараясь при этом не портить себе кровь.
- Нет! - крикнул Матье. - Нет! Он резко встал, сжимая кулаки.
- Я жду с самого детства!
Они недоуменно смотрели на него, он понемногу успокоился.
- Что означает наше решение? - сказал он. - Кто спрашивает наше мнение? Вы отдаете себе отчет в нашем положении?
Они испуганно попятились.
- Ладно, - сказал Пинетт, - ладно, мы его знаем.
- Ты прав, - сказал Лонжен, - солдат не имеет права на собственное мнение.
Его холодная и слюнявая улыбка ужаснула Матье.
- Пленный еще меньше, - сухо ответил он.
Всё спрашивает у нас нашего мнения. Всё. Большой вопрос окружает нас: это фарс. Нам задают вопрос, как людям; нас хотят заставить думать, что мы еще люди. Но нет. Нет. Нет. Какой фарс - эта тень вопроса, который задают одни тени войны другим.
- А что за польза иметь собственное мнение? Решать-то не тебе.
Матье замолчал. Он вдруг подумал: "Нужно будет жить". Жить, срывать день за днем заплесневелые плоды поражения, платить за этот тотальный выбор, от которого он сегодня отказывался. "Но, Боже мой! Я не хотел ни этой войны, ни этого поражения: что за фокус - обязывать меня нести за них ответственность?" Он почувствовал, как в нем поднимается гнев - ярость попавшего в ловушку зверя, и, подняв голову, он увидел, как такой же гнев блестит в глазах его товарищей. Крикнуть в небо всем вместе: "Мы не имеем ничего общего с этой бойней! Мы не имеем ничего общего с этой бойней! Мы невиновны!" Его порыв угас: безусловная невиновность сияла в утреннем солнце, ее можно было ощутить на листьях травы. Но она так мала: истиной была эта неуловимая общая вина, наша вина. Призрак войны, призрак поражения, призрачная виновность. Он по очереди посмотрел на Пинетта и Лонжена и развел руками: он не знал, хотел ли он им помочь или попросить у них помощи. Они тоже посмотрели на него, потом отвернулись и удалились. Пинетт смотрел себе под ноги. Лонжен улыбался самому себе напряженной и смущенной улыбкой; Шварц стоял в стороне с Ниппером, они говорили друг с другом по-эльзасски, они уже были похожи на двух сообщников; Пьерне судорожно сжимал и разжимал правый кулак. Матье подумал: "Вот чем мы стали".
МАРСЕЛЬ, 14 ЧАСОВ
Разумеется, он сурово осуждал грусть, но когда в нее впадаешь, чертовски трудно от нее избавиться. "Должно быть, у меня несчастный характер", - подумал он. У него было много поводов радоваться, в частности, он мог бы себя поздравить с тем, что избежал перитонита, выздоровел. Но вместо этого он думал: "Я пережил самого себя" и сокрушался. В грусти именно причины радоваться становятся грустными, и радуешься грустно. "Однако, - подумал он, - я умер". Насколько это зависело от него, он умер в Седане в мае сорокового года: скукой были все те годы, которые ему оставалось жить. Он снова вздохнул, проследил взглядом за большой зеленой мухой, ползающей по потолку, и решил: "Я - посредственность". Эта мысль была ему глубоко неприятна. До сих пор Борис выдерживал правило никогда не задумываться о себе и чувствовал себя превосходно; с другой стороны, пока речь шла только о том, чтобы погибнуть, его посредственность не имела такого уж значения: наоборот, меньше оснований для сожалений. Но теперь все изменилось: ему выпала участь жить, и он вынужден был признать, что не имел для этого ни призвания, ни таланта, ни денег. Короче, ни одного потребного качества, кроме здоровья. "Как я буду скучать!" - подумал он. И почувствовал себя обманутым. Муха, жужжа, улетела. Борис провел рукой под рубашкой и погладил шрам, который прочертил его живот на уровне паха; он любил трогать этот маленький рубец плоти. Он смотрел на потолок, он гладил шрам, и на сердце у него было тяжело. В палату вошел Франсийон, направился к Борису, неторопливо шагая между пустыми койками, и вдруг остановился, разыгрывая удивление.
- Я тебя искал во дворе.
Борис не ответил. Франсийон негодующе скрестил руки.
- Два часа дня - а ты еще в постели!
- Я сам себе надоел, - сказал Борис.
- У тебя хандра?
- Никакая не хандра, просто я сам себе надоел.
- Не переживай. В конце концов это закончится.
Он сел у изголовья Бориса и начал скручивать папиросу. У Франсийона были большие глаза навыкате и нос, как орлиный клюв; вид у него был свирепый. Борис его очень любил: иногда, едва взглянув на него, он разражался безумным хохотом.
- Ждать недолго! - сказал Франсийон.
- А сколько?
- Четыре дня.
Борис посчитал по пальцам:
- Получается восемнадцатого.
Франсийон в знак согласия что-то пробормотал, лизнул клейкую бумагу, закурил папиросу и доверительно наклонился к Борису.
- Здесь никого нет?
Все койки были пусты: люди были во дворе или в городе.
- Как видишь, - сказал Борис. - Разве что шпионы под койками.
Франсийон нагнулся ниже.
- В ночь на восемнадцатое дежурит Блен, - объяснил он. - Самолет будет на площадке, готовый к отлету. Он нас пропустит в полночь, в два часа взлетаем, в Лондоне будем в семь. Что скажешь?
Борис ничего не ответил. Он щупал шрам и думал: "Они везучие", и ему становилось все грустнее и грустнее. Сейчас он меня спросит, что я решил.
- А? Ну? Так что ты об этом думаешь?
- Я думаю, что вы везучие, - сказал Борис.
- Как везучие? Тебе остается только пойти с нами. Ты же не скажешь, что это для тебя неожиданность? Мы ведь тебя предупредили.
- Да, - признал Борис. - Это так.
- Так что же ты решил?
- Я решил: черта с два, - с раздражением ответил Борис.
- Однако же ты не собираешься оставаться во Франции?
- Не знаю.
- Война не закончена, - упрямо сказал Франсийон. - Те, кто говорит, что она закончена, трусы и лжецы. Ты должен быть там, где сражаются; ты не имеешь права оставаться во Франции.
- И ты меня в этом уверяешь? - горько спросил Борис.
- Тогда решай.
- Подожди. Я жду приятельницу, я тебе об этом говорил. Решу, когда ее увижу.
- Тут не до приятельниц: это мужское дело.
- Сделаю, как сказал, - сухо промолвил Борис. Франсийон смутился и замолчал. "А вдруг он решит,
что я их выдам?" Борис заглядывал ему в глаза, пока не увидел на лице Франсийона доверчивой улыбки, которая его успокоила.
- Вы прилетите в семь? - спросил Борис.
- В семь.
- Берега Англии по утрам должны быть восхитительны. Со стороны Дувра там большие белые утесы.
- Да, - подтвердил Франсийон.
- Я никогда не летал самолетом, - сказал Борис. Он вынул руку из-под рубашки.
- Тебе случается чесать шрам? - Нет.
- Я свой все время чешу: это меня раздражает.
- Если вспомнить, где расположен мой, - сказал Франсийон, - мне было бы сложно чесать его на людях.
Наступило молчание, потом Франсийон продолжил:
- Когда придет твоя приятельница?
- Не знаю. Она должна приехать из Парижа - попробуй доберись оттуда!
- Ей лучше поторопиться, - заметил Франсийон, - потому что времени у нас в обрез.
Борис вздохнул и повернулся на живот. Франсийон равнодушно продолжал:
- Свою я оставляю в неведении, хотя я ее вижу каждый день. В вечер отъезда я ей пошлю письмо: когда она его получит, мы будем уже в Лондоне.
Борис, не отвечая, покачал головой.
- Ты меня удивляешь, - сказал Франсийон. - Сергин, ты меня удивляешь!
- Кое-что тебе не понять, - ответил Борис. Франсийон замолчал, протянул руку и взял книгу. Они