Отказавшись от предложения князя устроиться на ночлег на лавке в горнице, воевода отправился в свои "хоромы", как он называл избу, где жил с самого приезда в Москву, никуда не собираясь из нее перебираться и совсем не думая начинать строительство собственной усадьбы. Тяжело ступая отекшими за время долгого сидения ногами, воевода вышел в сени, где на большом сундуке еще несколько мгновений назад мирно похрапывал Макар, теперь суетящийся в горнице.
На улице было еще темно. Егор Тимофеевич, подождав на крыльце, пока ему подведут коня, тяжело взгромоздился в седло и, вдохнув холодный влажный воздух, направил коня к "хоромам".
Конюший, проводив взглядом удаляющуюся сгорбленную фигуру воеводы, перекрестился. Он уже ожидал нагоняя за то, что уснул и проворонил выход боярина, которому пришлось в ожидании своего гнедого топтаться на ступенях. Но видно, Егор Тимофеевич, любивший во всем порядок и строго наказывавший за нерадивую службу, был сильно чем‑то озабочен и потому не обратил внимания на провинность холопа, иначе наверняка угостил бы плетью.
Думы о ночном разговоре постепенно отодвинулись на второй план.
Вести из Владимирского княжества Михаила Ярославича радовали мало, делая совсем призрачной его надежду на бунт в стольном городе, благодаря которому он надеялся прогнать с великокняжеского стола ненавистного Святослава.
Уже многие владимирцы были Святославом недовольны, но выступать против него не торопились. Да и как выступать, ежели, с какой стороны ни посмотреть, он сел в их город по праву. Мало того, что очередь его подошла, ведь он последний из Всеволодовичей, так еще и в Орде поддержкой заручился.
Может, и прогнали бы люди злобного птенца, чудом из всего выводка уцелевшего, так не имели в том опыта, чтоб своими силами князя изгонять. В этом только новгородцы поднаторели. А городу, что не так давно и стольным стал прозываться, не годится такое учинять. Ведь может статься, что надумает очередной князь да и перенесет свою столицу в другой город - из тех, что поспокойнее. Не то чтобы припомнит обиду, его предшественнику нанесенную (ведь, возможно, только благодаря ей и на престол забрался), а просто на всякий случай - чтоб самому такой участи не удостоиться. За богатыми да знатными, что к великому князю лепятся, торговый люд вслед потянется, и Владимир, только–только начавший после разгрома прежнюю силу набирать, окажется не у дел, захиреет. Потому, видно, и не торопятся владимирцы Святославу на порог указывать. Вот если б повод был к чему придраться, вот тогда бы, может быть, отважились. Но повода все не было.
Проходили дни, недели, а поджидаемые князем вести все никак не могли добраться до его городка.
Однако, несмотря ни на что, Михаил Ярославич о задуманном не забывал, и чем больше времени длилось ожидание, тем чаще звал к себе воеводу и обсуждал с ним свои почти неосуществимые планы.
Воевода - наверное, от вынужденного безделья - тоже всерьез принялся обдумывать, как помочь князю занять владимирский престол. И как он ни ломал голову, выходило, что надо обязательно искать подмогу. Они вместе с Михаилом Ярославичем думали–гадали, кто бы мог встать на их сторону, но таковых не находилось и, посетовав на судьбу, заговорщики расходились, так ничего и не придумав.
Сердцем Егор Тимофеевич был на стороне своего князя, но умом понимал, что затея вряд ли удастся.
"Такая, видно, пришла пора, что каждому - до себя. Кто нынче за другого голову сложить захочет? Перевелись на Руси храбрые да отчаянные", - думал он, но тут же спрашивал себя, при чем же здесь храбрость, поскольку, чтоб в такое дело ринуться, слепая удаль нужна. Он перебирал в памяти имена и приходил к неутешительному выводу, что раньше таких отчаянных удальцов было полным–полно, а теперь нужны - не найдешь. "Прежде за удел горло друг другу перегрызть могли, брат против брата поднимался, сыновцы на подмогу без зова спешили в надежде, что и им кусок перепадет. А потом, когда большая беда пришла, у кого и сил для смертной битвы не осталось, а кто ждал, чем дело кончится, надеялся, что соперника ворог уничтожит, а его удел стороной обойдет. А вон ведь как получилось…" Каждый раз, возвращаясь к этой мысли, он тяжело, совсем по–стариковски, вздыхал и заставлял себя вернуться к нынешним заботам и опять тяжело вздыхал, поскольку забот этих у него заметно поубавилось.
Случись сеча - и у него, опытного воеводы, дело бы нашлось, а при той спокойной жизни, в которую было погружено Московское княжество, одна у него забота осталась: как бы не уснуть за трапезой. На ловы с князем теперь другие, молодые да веселые, отправляются, а он за порядком приглядывает, наказывает, если что не так, сотникам выговаривает, а они - слушают, да про себя посмеиваются над ним, да своими делами занимаются. Кто уж палаты возвел, семьей собираясь обзавестись, а кто пока к местным девицам приглядывается, выбирает самую что ни на есть раскрасавицу. У воеводы же хоть и есть где‑то семья, только уж лучше бы ее и не было.
Особенно горько становилось ему от своего одиночества после посещения дома посадника, где Егору Тимофеевичу всегда были рады. Радость эта была искренней, он чувствовал это и бывал у Василия Алексича чуть ли не ежедневно. Тот тоже был рад завязавшейся между ними дружбе, поскольку, как и воевода, остро чувствовал, что не за горами то время, когда, несмотря на все свои старания, он окажется не у дел.
Этой болезненной темы оба старательно избегали, хоть нет–нет, а тень обиды на молодых княжеских бояр проскальзывала в разговорах. Да и как было не коснуться этого больного вопроса, когда о нем одним своим присутствием все время напоминал Василько, который под разными предлогами слишком часто наведывался в дом посадника. "Как ни придешь - он уж здесь или следом является, - всякий раз думал воевода, видя статную фигуру сотника на крылечке или в горнице, - и ведь ничего не скажешь, вроде и с делом пожаловал". Посадник давно уж догадался, в чем причина таких частых посещений, но вида не показывал.
"Ни дать ни взять, князь умышленно Васильку эти поручения придумывает, чтоб он зазнобу свою повидал да, может, на разговор с ее батюшкой наконец-то решился", - думал воевода, искоса поглядывая, как сотник, краснея и бледнея, выполняет очередной "наказ" князя, а потом, задержавшись на мгновение-другое в дверях, будто вспоминая, не забыл ли сделать что‑то еще, "вспомнив", стремительно кидается наружу.
- Вот ведь какая незадача, - посетовал как‑то посадник, глядя вслед скрывшемуся сотнику, - и когда только у него язык развяжется?
- В сече такого храбреца, как Василько, еще надо поискать, а в делах сердечных - вишь, не отважен, - усмехнулся воевода. - Это когда еще мы подметили, что он от дочки твоей глаз отвести не может, а уж весна кончается, а он, сердечный, все никак не откроется.
- Я и то думал, что после Великого поста на свадьбе гулять будем, - тоже с усмешкой проговорил посадник и стал расставлять шахматные фигуры.
- Видно, и князь усы в меду пенном обмочить хочет, - усаживаясь поудобнее, проговорил воевода, - да вот только у нашего боярина молодого думы другие. А ты‑то, Василь Алексич, готов в дом такого непутевого да нерешительного принять? - поинтересовался он с ехидной усмешкой.
- Так ведь сам говоришь, что в сече - храбрец-удалец, а то, что отца избранницы своей так боится, что и заговорить о деле сердечном не решается, так, может, это и к лучшему.
- Значит, надобно подумать о сватах, пусть‑ка они свое дело сделают, - хмыкнул воевода и снова поинтересовался: - Мы‑то, старики, все видим, а вот как зазноба его, согласится ли выйти за такого неторопливого?
- Кто ж ее спрашивать‑то будет, - хохотнул посадник и, отсмеявшись, сказал очень серьезно: - Я, Тимофеич, дочку свою неволить бы ни в жизнь не стал. Сам знаешь, что ей довелось в жизни изведать. - Он отодвинул в сторону шахматы, потупил на мгновение голову, а когда поднял ее, воевода заметил, как что‑то блеснуло у него в уголках глаз. Сморгнув, посадник продолжил медленно, словно с трудом подбирая слова: - Я уж тебе откроюсь, думал, что уйдет Вера от нас.
- Ты что!
- Уйдет. Да–да. Уж больно набожной выросла. Такой, что и меня порой в смущение вводит словами своими. Молится за всех нас, грешных. Мало постов установленных, так она себе еще послушаний напридумывала. Говорила, мол, раз Господь ее в живых оставил, значит, должна она ему свою жизнь посвятить. В обитель собиралась. В черницы. - Он замолчал, а потом, вздохнув, продолжил: - Сколько я с ней беседы ни вел, ни отговаривал - она ни в какую, все одно твердила. Уставится в одну точку и словно неживая - призывает Он, мол, ее, и все тут.
- Так, может, жена твоя в том виной. Счастье твое - дочке глаза кололо, о матери напоминало.
- Кабы так! - привычно возразил посадник. - Дочка ведь с малолетства к Настасье привязалась, мамкой зовет. Да и знает она, что свою Оленьку, жену свою первую, мученическую смерть вместе с детьми принявшую, не забуду я никогда. Память о ней и Настя бережет. И сыны мои малолетние о братьях погибших тоже знают и за упокой страстотерпцев молятся. Я уж голову ломал, как дочку от шага этого отвратить. Может, грешно так говорить, но ничего с собой поделать не мог, ведь ежели б ушла она в обитель, считай, что похоронила себя заживо. Сколько ни говорил, все одно твердила.
- А теперь?
- Я‑то сразу не заметил, Настасья подсказала, что как увидит Вера Василька, так румянцем ее личико бледное покрывается. Смеяться, сердешная, чаще стала, в окошко поглядывать. Даже колты, что ей дарил, из короба достала.
- Глянулся наш сотник, значит.