- Жаль, очень жаль… - Подполковник вернулся к письменному столу и отчуждённо взглянул на женщину.
Людмила Николаевна встретила его взгляд насмешливо. Вот он, страж порядка, фиглярствует, комедиантствует, а вернее всего, боится возмездия. Видите ли, он сомневается, колеблется, ищет доверительного разговора…
Николаев по привычке сплёл тонкие пальцы, хрустнул. В кабинете над столом портрет Николая Второго. Подполковник нахохлился. Сел в высокое кресло под портретом. В наградах, регалиях. Людмила Николаевна перевела взор на портрет. "Один управляет, другой охраняет", - усмехнулась и, откровенно зевнув, спросила:
- Так какие формальности предстоит мне исполнить?
- Судя по материалам, взятым при обыске, вы ведали редакцией газеты "Казарма"? - Подполковник нахмурился и быстро поправился: - Возможно, и газетой "Русский набат", названия менялись часто… Газетки весьма тенденциозного содержания. Вот один из образчиков. "Солдаты и матросы, вы - часть народа, но вас ведут против народа. Все наши требования также и ваши, но вас ведут против нас. И вы в крови народной утопите свою свободу собственную. Не слушайтесь команды, слушайтесь голоса народного. Присоединяйтесь к нам. Восстаньте заодно с нами. Нет силы, которая могла бы пойти против армии, объединившейся с народом…" - Полковник наклонился и резко спросил Людмилу Николаевну: - Вы писали?
- Я уже сказала, что отвечать на вопросы по существу отказываюсь. Молчала семь месяцев, помолчу и оставшиеся до суда. Разговор пустой и недостойный…
- Есть нити в следствии, мне неясные… а впрочем, действительно разговор пустой. - Подполковник протянул через стол подписку о своевременной явке. - Желаю здравствовать. Временно вы свободны, но мы ещё встретимся… Материалы весьма и весьма серьёзные. Как говорится, солнце на лето - зима на мороз…
Людмила Николаевна наклонила голову и прошла к двери.
"О Франция!"
Миму аплодировали неохотно. Посетители кабачка неприязненно посматривали на молодого человека в клетчатом трико с бледным напудренным лицом и напомаженным ртом. На стареньком клавесине заиграли марш. Мим раздул несуществующие щёки, выпятил несуществующую грудь и скользящим шагом промаршировал по сцене. Он падал и поднимался, бежал и замирал, ловил воздух тонкими руками и плакал, роняя ненастоящие слёзы. Нет, мим, вчерашний кумир, успеха не имел. Более того: он вызывал у парижан удивление, как прошедший день или забытые увлечения, - другие мысли и чувства волновали посетителей кабачка, как, впрочем, и всю Францию. Война! Франция вступила в мировую войну! За столиками волонтёры, их подружки, и речи, речи… Проклятые боши угрожают Франции, так может ли честный парижанин быть равнодушным в такой великий час? Какие взоры у красоток! Какая отвага на лицах солдат! "Вперёд на Берлин!" - это на столбцах газет, на устах каждого. И в страдающего мима полетели тухлые яйца. Откуда они появились в кабачке, трудно понять, но для парижан нет невозможного - в этом Людмила Николаевна убедилась с давних пор.
- Вон, вонючка! - ревёт верзила в поношенном берете. Он кричит, покраснев от натуги, и, словно в мишень, кидает в несчастного тухлые яйца. - Вонючка!
Осыпаемый насмешками и свистом, мим с ужасом смотрит на толпу. Вот она, слава! Хозяин почти насильно уводит мима. Теперь на маленьком пятачке-сцене его дочь. В коротенькой юбке и трёхцветной кофте. В руках трёхцветный флаг. Взмахнула рукой и сильным голосом запела:
О Франция, мой час настал: я умираю!
Возлюбленная мать, прощай: покину свет,
Но имя я твоё последним повторяю.
Любил ли кто тебя сильней меня? О нет!
Я пел тебя, ещё читать не наученный,
И в чае, как смерть удар готова нанести,
Ещё поёт тебя мой голос утомлённый.
Почти любовь мою - одной слезой. Прости!
Теперь в кабачке тихо. Слушают с жадностью, ловят каждое слово. Песни Беранже обрели новое рождение. Их поют всюду - в кафе, на улицах, в полках. Война и смерть - сёстры. Вот почему так созвучны эти песни сегодня, вот почему такая сторожкая тишина.
Я вижу, что лежу полуживой в гробнице,
О, защити же всех, кто мною был любим!
Вот, Франция, твой долг смиренной голубице,
Не прикасавшейся к златым полям твоим.
Но чтоб ты слышала, как я тебе взываю,
В тот час, как бог меня в иной приемлет край,
Свой камень гробовой с усильем поднимаю…
Рука изнемогла, он падает… Прощай!
Певичка поклонилась, победно взмахнула флагом и убежала. Публика ревела. Неистовствовала. Певичке простили и сиплый голос, и дешёвую манеру исполнения, и даже конфетную внешность - драматизм песни, столь созвучный чувствам, и настроениям, искупал всё.
- Браво! Бра-во! - кричал моряк, подкидывая берет с пёстрым помпоном. Правой рукой он крепко обнимал подружку.
- Слава Франции! - Голос упал и вновь затрепетал от сдерживаемых слёз: - Слава!..
Кричали по-русски. Людмила Николаевна оглянулась. Да, конечно, человек был из русских эмигрантов. Петров, студент-эмигрант из России. Тщедушный. В очках с толстыми стёклами. Он сидел за столиком с волонтёрами и с упоением скандировал:
- Сла-ва!.. Сла-ва!..
Соседи Петрова подняли стаканы и, разбрызгивая вино, потянулись к нему, чокнулись. Петров расцеловался со своим соседом троекратно и, поправляя дрожащими руками очки, что-то возбуждённо и быстро заговорил.
"Он-то почему счастлив? Франция вступила в войну, - недоумевала Людмила Николаевна. - От голода еле ноги таскает. Живёт на пособие из партийной кассы. Постоянной работы нет, всё подёнщиной пробивается. Уму непостижимо!" - Людмила Николаевна с надеждой посмотрела на часы. Скоро восемь. Значит, Луиза закончит смену и через двадцать минут будет здесь. Она не любила этот бойкий кабачок, но он был ближайшим к фабрике, и Луизе после работы казалось самым удачным встречаться здесь.
Для Людмилы Николаевны вновь наступили дни подполья. Бегала по Парижу, устанавливала связи с наборщиками, писала листовки, договаривалась о печати. Вновь подшивала потайные карманы на пальто, чтобы переносить нелегальную литературу. Здесь уж ей не было равных - опыт российского подполья не пропал даром. Таскала литературу в бельевых корзинах, в почтовых сумках, в шляпных коробках. Она помолодела, подобралась и, как пловец, кинулась в бурное море. Опасность рождает силы, да и французской полиции далеко до русского сыска. Правда, за антивоенную пропаганду для политэмигрантов предусмотрены большие строгости. Время военное, но борьба есть борьба! Да, риск большой - по любому поводу вас могут объявить немецкой шпионкой. Жила она в Латинском квартале в бедной квартире. Работала в частной мастерской, где шили солдатское бельё. По лекалу обводила мелом грубую бязь. Конечно, можно было найти работу получше. Но здесь, в мастерской, одни женщины. Далёкие от политики, замученные нуждой. И опять шли беседы, и опять рассказы о русской революции. Хозяйка стала коситься на столь говорливую работницу, но уволить не решалась - женщины любили русскую. Да и непонятно, что происходило в стране: музыка, проводы волонтёров, а жёны, дочери в трауре на панели? Кто знает: кто прав, кто виноват…
- Людмила, милочка! - Запьяневший Петров пробрался, поминутно извиняясь, к столику Людмилы Николаевны. - Какая встреча! И в такой торжественный день! - Петров счастливо улыбнулся и с чувством пожал руку.
- А что за торжество?
- Как, вы не знаете! Меня приняли волонтёром. Я завтра ухожу на фронт! - Петров, довольный, плюхнулся на стул. - Собрал друзей и вот гуляю, как рекрут в России.
- Волонтёр?.. Не ожидала от вас такой глупости.
- Патриотизм вы называете глупостью? - рассердился Петров. - Как говорили римляне: "Не молчи, если говорить обязан…" Да, да, обязан!
- Обязаны стать пушечным мясом? Защищать шовинистическое правительство? Да где тут здравый смысл, не говоря уж о партийности! - возмутилась Людмила Николаевна. - Подумали ли о смысле этой войны? Вы - русский политэмигрант!
- Именно потому и иду на фронт. В России меня, как, впрочем, и вас, ждала каторга. С риском для жизни мне удалось бежать, и вот уже третий год я свободен… Свободен! Не на каторге в кандалах, а в прекрасной Франции!
- Без работы и куска хлеба! - мрачно парировала Людмила Николаевна.
- Деньги? Работа? - Петров до боли сжал крепкие руки. - Как часто я мечтал о куске хлеба, о котором вы изволили столь справедливо заметить. Но что делать? Не всем этот проклятый кусок хлеба дан в наш просвещённый век. Скажете о благоразумии? - Петров, не дождавшись ответа женщины, с болью заметил: - "Справедливость с благоразумием многое может", как учили нас в гимназии. - Петров вновь беспомощно улыбнулся и, словно подведя черту, взмахнул рукой. - А посему долой благоразумие и да здравствует риск!
- Вы не можете с такой безответственностью относиться к своим поступкам! - сердито сказала Людмила Николаевна, в глубине души надеясь образумить собеседника.
- Я перестану вас уважать, дорогая, коли не прекратите эти благоглупости. Конечно, женщин в армию не берут - мы в просвещённой Франции, но понимать наши порывы вы обязаны, чёрт возьми! - уже требовательно закончил Петров. - Вы же не трусиха. Умница… Неужели даже Плеханов вас не убедил?
- Плеханов… Слушать Плеханова горько. В эти тяжёлые дни он глубоко не прав, не понял и не разобрался в обстановке…
- Ха… Ха… Это Плеханов-то? "Будь я помоложе, я сам взял бы в руки винтовку и пошёл бы защищать высшую культуру Франции против низшей культуры Германии". Это говорит Жорж! - Петров прищурил светлые глаза и, явно подражая Плеханову, нравоучительно закончил: - Когда ваши маменьки и папеньки ещё ходили под стол пешком, он, Плеханов, уже был марксистом… Мне импонирует Плеханов… Да и да…