Обиделась она за попов, потому что помнила их не цо церквам, а по лагерям, где под этим названием объединяли разношерстную массу верующих, лишенных свободы именно за приверженность совести своей, за отказ от отступничества и за готовность терпеть во имя того, во что они веровали. Это были служители церкви и прихожане, толстовцы и старообрядцы, сектанты и монахи, вытащенные из затворов длинной рукой беззакония. Всех их одинаково насмешливо звали попами, за что-то особенно не любили, гоняли на самые тяжелые работы и ущемляли в чем только могли. А они все сносили с терпением и смирением, и Анисья вскоре зауважала их очень за ту твердость духа, которой так не хватало многим. И вдруг этот мужик с царицей и заграничным салом…
- Если бог - совесть, то он есть, - негромко сказал Грешник. - Если бог - справедливость, то он должен быть. А если он в церквах окопался, тогда не надо. Вот каков мой ответ будет насчет бога, тетка. А если про меня лично спросишь, то в том моя беда, что я ни во что больше не верю. Верил, было дело, сперва даже сильно верил, потом, правда, послабже, а теперь - все. Истратился. Теперь нету во мне веры ни на грамм, и даже если совесть меня бередит, если грешен я и грех свой сознаю, то все равно облегчения мне не будет, потому что веры во мне нет. Пустой я, как гнилой пень, вот ведь что из меня сделали. Пустую гниль и слизь вложили вместо твердой веры, и душа моя черна, как сажа, а должна бы сверкать, как алмаз.
Из всего, что с горячностью выложил ей незнакомец, Анисья поняла только, что ему тяжко, что нет у него ни места на земле, ни тепла в сердце, что бежит он от себя самого и что бежать ему, пока не упадет замертво. И такие встречались ей, и таких она понимала, а понимая, жалела очень, потому что концы были им, людям тем, которые от самих себя, хрипя кровью, уйти пытались, одинаковые. В круг они себя загоняли. Круг, из которого выхода не было и быть не могло, и мчались они по кругу этому, покуда замертво не грохались под ноги следом поспевающим. Да, один у них конец был, один, другого и быть не могло. И Анисья сказала строго:
- Хватить бегать-то, будя, набегался. Тут теперь жить будешь, в моем селе Демове.
Вечер тот закончился неожиданностью не только для Анисьи, но и для бабы Леры. Уж догорел костер, с облегчением и радостью зажженный после ее выступления, когда к председателю в ошалелом задыхе прибежал старый, а запуганный еще смолоду дед, стороживший закрытую церковь, где хранились теперь остатки фуражного зерна.
- В церковь четверо залезть пытались, - сказал председатель. - Заедем по дороге, одного механизаторы мои перехватили.
Неизвестные взломали заколоченное окно, однако унести награбленное удалось не всем. А лезли они, естественно, не за зернофуражом, а за иконами, сваленными на чердаке, потому что ни одна организация этими иконами не интересовалась, и председатель давно прекратил всякие попытки избавиться от них.
Все это председатель рассказал бабе Лере по дороге к церкви. Отправив перепуганного сторожа за гвоздями и досками, молча пропустил свою спутницу в тесную сторожку. Там под хмурой охраной троих парней на колченогом табурете сидел молодой человек явно городского типа. У ног его лежал мешок с вещественными доказательствами преступления, но грабитель держался спокойно, и только в том, как беспрестанно облизывал разбитые губы, чувствовалось внутреннее напряжение. Он мельком глянул на председателя, но на Калерии Викентьевне задержал взгляд, и, вероятно, поэтому она попросила:
- Можно мне с ним поговорить?
- Если желаете, - сказал председатель. - Все равно милиция раньше утра не приедет.
Он выпроводил механизаторов, вышел следом и деликатно прикрыл за собою дверь. Баба Лера села на топчан, покрытый старой овчиной, продолжая молча изучать задержанного. Любитель икон, неожиданно по-детски шмыгнув носом, вновь облизал губы и уставился в пол. На вид ему было не более двадцати, но Калерия Викентьевна понимала, что на самом деле он старше.
- Вас ударили?
- Что? Нет, - он осторожно коснулся губ грязными пальцами. - Просто упал неудачно.
- Вы художник? Любитель старины? Или, может быть, вы неистово религиозны?
- Что? Нет. Ни то, ни другое.
- Тогда что же побудило вас заниматься святотатством?
- Как вы сказали?
- Святотатство - значит, осквернение святынь.
- А разве они есть? Святыни, которые можно осквернить? - Вопрос был задан спокойным, в сущности, равнодушным тоном: спрашивающий не интересовался ответом, а констатировал факт. В тоне не содержалось ни бравады, ни позы, ни выпада; все это так не сочеталось с юным обликом преступника, что баба Лера спросила с некоторой растерянностью, неожиданно для себя перейдя на "ты".
- А что, по-твоему, тогда есть? Ведь если нет ничего святого, то что же все-таки есть? Пустое место?
- Скажите, а если бы я портрет Карла Маркса из вашего красного уголка увел, это тоже считалось бы святотатством? - усмехнулся задержанный. - Или у вас в запасе есть еще столь же содержательное определение?
- Из Москвы? - баба Лера спросила скорее для того, чтобы выиграть время: ей требовалось сообразить, как ответить на выпад.
- Милиция разберется, куда доставить. - Он помолчал и добавил, словно пытаясь смягчить собственную резкость:
- Нет, я не москвич. Но ведь и вы не местная.
- Да, я не местная, - машинально подтвердила она.
- Отдыхаете на лоне?
- Отдыхаю, - она решительно тряхнула седой, всегда с подчеркнутой аккуратностью причесанной головой. - Воровство - безусловная мерзость, что, я полагаю, ты и без меня знаешь. А вот знаешь ли ты, что обворовывание прошлого - мародерство, не уверена. Не уверена, что тебя страшит что-либо, кроме уголовного наказания, но неужели в душе твоей не шевельнулась совесть, когда ты запихивал иконы в мешок? Иконы, в которые с великой верой и с еще более великой надеждой вглядывались целые поколения наших с тобою предков?
- А у вас не шевелилась совесть, когда вы с пеньем под гармошку выламывали эти иконы из иконостасов и сваливали их как попало на чердаках да в подвалах?
- Господи, да тебя же тогда и на свете-то не было! - вздохнула баба Лера. - Что ты можешь знать о…
- Все! - резко перебил он, подавшись вперед. - Это вы думаете, что мы ничего не знаем и знать не хотим, а мы знаем все. Завтра я в милиции плакаться стану, что единственно лишь любовь к запрятанной и гибнущей красоте двигала мною, когда я в церковь лез. Но вы мне представляетесь неглупой старухой, а потому поговорим, как говорится, без протоколов. Не знаю, откуда во мне сейчас этакая исповедальная чесотка, может, пожалею о ней, но хочется хоть одному своему предку задать единственный вопрос: вы отдаете себе отчет, что вы наделали? Что, разрушив систему устаревшую, вы из ее же ржавых деталей начали кое-как собирать систему новую, но впопыхах забыли про вечный двигатель духовного прогресса - про нравственность? И что в результате получили?
- Тебе не кажется, что ты смешал в кучу все подряд? Ведь мы не косметический ремонт державе Российской делали, а строили абсолютно новое государство, не имея ни опыта, ни сил, ни средств, ни аналогов в мировой истории. Да, мы натворили множество ошибок, даже преступлений, но в целом-то, в целом нам же удалось чудо! Нам удалось заложить фундамент небывалого завтрашнего дня. Небывалого!
- Эт-точно, - усмехнулся молодой человек. - Уж чего-чего, а небывалого у нас навалом. - Он вдруг опять резко подался вперед. - Фундамент, говорите? Чудо, говорите? Спас на крови ваше чудо. Вот вы спросили, откуда я, так я - из Ленинграда, из колыбели революции, как любит выражаться наша пресса. Мой отец, чудом успев нас с мамой в эвакуацию отправить, всю блокаду в Ленинграде по двадцать четыре часа работал, из кабинета не уходя. А в пятьдесят первом его к стенке прислонили. А потом мне - мама от горя умерла, - мне в пятьдесят седьмом писульку прислали: извиняемся, дескать, неувязочка вышла, не того хлопнули. Святотатство, говорите? Что посеешь, то и пожнешь, вот вам и все святотатство. Поколения, предки!.. Чушь собачья, нет у меня никаких предков вашими совместными ошибками. Нету, все корни обрублены. И для меня эта вчерашняя святость, - он ткнул ногой в мешок, - товар. Товар для заскучавшего нашего мещанина во дворянстве. Вот так-то, бабуня. Учительница первая моя.
- Обиделся, значит? - Калерия Викентьевна сочувственно покивала. - Понимаю, понимаю, встречала и таких. Только ведь обида - реакция слабых, ибо утешительна она и сладковата при всей горечи своей.
- Меня устраивает, - сказал он. - И все. И до свидания: мне выспаться надо, а то знаем мы эти ваши допросы.
- Что ты знаешь?.. - горько вздохнула баба Лера.
Она вышла на крыльцо, где курил председатель. Темнело, с окраины Красногорья доносилась музыка из приемника, включенного на полную мощность, да рядом, у церкви, слышался стук молотков: парни заколачивали выломанное окно.
- Поговорили?
- Как вы сказали? - Она точно очнулась. - Знаете, просьба к вам. Огромная.
- Уж коли в силах.
- Отпустите вы этого парня на все четыре стороны. Пожалуйста.
- С иконами, что ли? - опешил председатель.
- Нет, без икон. Иконы мне отдайте. На память.
- Как скажете, Калерия Викентьевна, - растерянно протянул председатель. - Как скажете.
Конфисковав награбленное, он и вправду тут же отпустил ленинградца ( "Чтоб духу твоего…"). Молодой человек молча растворился в сумерках, иконы сложили в телегу, баба Лера и председатель шли позади, лошадь тащилась по бывшей дороге, и прибыли они к бывшей запруде в темноте, когда Анисья уже начала пугаться, не случилось ли чего.
- Ну, слава те, - ворчливо сказала она. - А я тут жильца нам подобрала, слышь, курский? Хватит ему по свету шляться.