Иоанн вернулся к себе в монастырь и, поскольку до вечерни еще оставалось время, пошел в "мастерскую" и закрылся там. Подойдя к полке, где стояли разные растворы, он снял с нее одну из склянок, поболтал и поднес к окну. Табашир – странное кристалловидное вещество, образующееся в узлах бамбуковых стеблей, которое Грамматик заказал знакомому купцу привезти из Египта, желая изготовить смарагд по одному своеобразному рецепту из папирусного сборника, – уже три дня пролежал в квасцах, пора было вынимать его…
Игумен не сказал августе о том, чего в глубине души начинал опасаться. Если б на месте Феофила оказался, например, его бывший друг Константин, всё было бы проще: окажись его жена не такой, как он рассчитывал, это не стало бы для него трагедией, а потребность в общении с умными людьми он вполне удовлетворял бы с друзьями. Скорее всего, Константину даже в голову не пришло бы искать в жене друга в собственном смысле слова…
Иоанн приготовил медный котелок с плотно закрывающейся крышкой и зеленоватый порошок медной окиси и потянулся за небольшим стеклянным сосудом, куда еще вчера налил нужное количество самого едкого уксуса.
Но Феофил, в отличие от Константина, был гораздо тоньше и глубже, и в этом заключалась особенная опасность. Императрица хотела сделать женитьбу сына поэтичной, но не учла, что Феофил, при всем своем уме, здравомыслии и некоторой жесткости, был всё-таки слишком платоник… Она, возможно, не догадывалась, что в этом сын был похож на нее, потому что до недавнего времени сама себя не сознавала, настолько ее внутренняя сущность был подавлена с самой юности…
Пальцы Иоанна – тонкие и чувствительные и в то же время очень сильные – стиснули сосуд с уксусом, и тот вдруг, треснув, буквально разлетелся, едкая жидкость обожгла порезанную осколками руку. Грамматик не вскрикнул, только поморщился и быстро сунул руку в стоявшую тут же лохань с водой. Промыв, перебинтовал чистой льняной тканью, предусмотрительно хранившейся тут же в особом ящичке, посмотрел на осколки и лужицу на полу и усмехнулся.
Теперь игумен понимал, что утонченность и глубину молодой император унаследовал от матери. От женщины, которая совет Иоанна не бояться ходить по лезвию ножа, так смиренно приняла лишь на свой счет…
…Лев сидел за книгой, но сосредоточиться на чтении не мог. Из соседней комнаты, отделенной дощатой перегородкой слышался шепот то матери, то игумена Феодора, слов было не разобрать. Наконец, Студит что-то сказал, и наступило молчание. Затем мать ответила – глухо, но не шепотом, и Лев расслышал:
– Простить могу. Забыть – нет.
Игумен заговорил вновь. Лев задумался над услышанной фразой. "Простить – значит ли и забыть? Или это разные вещи? Бог, когда прощает человеку грехи, изглаживает их совсем, как бы их и не было, но забывает ли Он их? Ведь Он же всё равно знает, что они были. Раз мы помним их, значит, Он – тем более. Он просто не поминает их нам, но ведь это не то же, что забвение… Но не всё ли равно, ведь Бог бесстрастен. А вот мы… Может ли страстный человек разграничить прощение и забвение? Да, наверное, если ближний показал себя, скажем, непорядочно по отношению к тебе, то можно его простить, не таить зла и не питать мстительных чувств, но вряд ли потом было бы разумно иметь с ним серьезные дела… Это и будет значить – простить, но не забыть. Но если никаких дел с ближним мы иметь уже не можем… например, мы умираем… или он уже умер… а мы всё-таки вспоминаем бывшее от него зло… Не есть ли это злопамятство?.."
Давняя мечта Льва познакомиться со Студийским игуменом, наконец, осуществилась. После исповеди Кассия ощутила большое облегчение и воспрянула душой, так что ее учитель это заметил, а она, в свою очередь, поймав несколько вопросительных взглядов, сказала ему, что приехал ее духовный отец, она исповедалась и чувствует себя гораздо лучше.
– А кто он, если не секрет? – спросил Лев.
– Отец Феодор, игумен Студийский.
– О!.. А я ведь еще десять лет назад хотел с ним познакомиться… да вот, уехал, а потом начались все эти гонения…
– Правда? Ну, теперь я точно вас познакомлю! Отец Феодор обещал иногда навещать нас. Когда в следующий раз он соберется к нам, я непременно сообщу тебе!
Но молодой человек познакомился со Студитом даже еще скорее, правда, при печальных обстоятельствах. Мать Льва внезапно слегла с жестоким приступом боли; впрочем, болело у нее в боку уже давно, около года, но она всё перемогалась и не обращала внимания, а тут ее так прихватило, что она сразу оказалась прикованной к постели. Вызванный Львом врач, осмотрев больную, задав ей разные вопросы и ощупав ее живот, покачал головой и сказал, что у нее сильная опухоль, которую, по-видимому, вылечить уже невозможно, и печень может отказать в любой момент, а тогда – смерть. Он выписал шарики из смеси петрушки, аниса, тмина, укропа и белены, но предупредил, что это только для уменьшения болей, остановить же саму болезнь невозможно. Каллиста уже знала, что ученица ее сына знакома со Студийским игуменом, и попросила Льва позвать Феодора: она хотела исповедаться ему перед смертью. Так великий Студит попал ранним октябрьским утром в жилище, теперь уже из двух комнат и малюсенькой кухни, которое снимали Лев с матерью на третьем этаже деревянного дома в Эксаконии, недалеко от цистерны святого Мокия.
Каллиста исповедалась долго; наконец, игумен позвал Льва и попросил помочь причастить умирающую – подержать плат. Когда всё было окончено, Каллиста улыбнулась и проговорила:
– Благодарю тебя, отче! Помолись обо мне, чтобы Господь… простил мне… и избавил от вечной муки!
– Помолюсь, чадо, – ответил игумен. – "Не бойся, только веруй!" Господь милостив!
На другой день у больной начался сильный жар, она всё время просила пить, но вода казалась ей горькой. Лев не отходил от матери. К вечеру лихорадочный блеск в ее глазах еще усилился, на пожелтевших щеках проступали красные пятна. Она взяла сына за руку; ее ладонь была горячей, как уголь. Запекшиеся губы шевелились с трудом, и он наклонился к ней, чтоб она не напрягалась при разговоре.
– Сынок, – прошептала она, – я отхожу… Молись за меня, милый!.. Ну, дай, я благословлю тебя, мой мальчик! – она с трудом приподняла руку и перекрестила его. – Господь да сохранит тебя, да умудрит, да направит пути твои! Лев… вот еще что… Я знаю, ты когда-нибудь встретишься с ним… с Иоанном, дядей твоим… Так вот, передай ему… передай, что я его простила! Передай непременно!
– Да, мама, – ответил Лев, потрясенный. – Мама!
– Не плачь, милый! Прости меня!.. Не плачь… Всё проходит… и все проходят… уходят… Я думала… что многое имеет значение… Теперь, перед смертью, вижу… ничего, ничего в этой жизни не имеет значения! Страсти, страдания… Всё, за что мы цеплялись… за что любили и ненавидели… Ах! Правее всего монахи, которые отрекаются от всего этого!.. Вот, я всю жизнь не могла простить… А что пользы в этой бесконечной злобе?.. Я одна была во всем виновата… Всё теперь, скоро всё порастет травой… Монахи косят траву…
Лев тревожно вглядывался в лицо матери. Начинает бредить?.. Она улыбнулась.
– Ты, верно, пойдешь в монахи, Лев?.. Это хорошо бы… Слушай, мальчик мой! Ты умный… Ты лучше меня знаешь всё… Но вот что я… об одном прошу, слушай! Никогда не будь злопамятным, Лев! Слышишь?
– Да, мама, я буду стараться! – он пожал ее руку.
– Ну, вот, милый… хорошо… Всё хорошо… Не скорби! Жизнь короткая… скоро проходит… Не трать понапрасну время, Лев! Ты… знаешь, как надо… Ты… умный… Слава Господу… за всё!..
Ночью она умерла.
15. Риза
Ни один человек, желающий отличиться перед другими и стать выше других в государстве, не захочет, чтобы при нем слава отечества уменьшалась, если не будет вынужден к тому судьбою.
(Дексипп)
В конце октября император приказал закрыть Золотой Рог. Константинопольцы сбежались смотреть, как дромон с огромной железной цепью отошел от Акрополя и медленно поплыл к Галатской крепости на противоположном берегу залива. Тяжелые звенья на больших деревянных поплавках одно за другим опускались в воду, и толпившиеся на берегу горожане окончательно поняли, что столицу ждут тяжелые дни.
Бунтовщики подошли к Городу в начале декабря. Фома думал, что константинопольцы, наслышанные о его успехах в Азии и Фракии, увидев воочию собранное им огромное войско, сами откроют ему ворота, но этого не произошло: когда мятежник на белом коне приблизился к Золотым воротам, защитники столицы со стен осыпали славянина градом поношений и оскорблений.
– Что, закрыто? – кричали ему. – Ай-ай! А ты через стену, через стену! Лестницу приставь! Да ты с хромой ногой-то не влезешь! Но у тебя народу много, подсадить есть кому! Давай, не трусь! А мы тебя с почетом встретим!
Пущенное кем-то копье вонзилось футах в семи от лошади Фомы, и она, испуганно мотнув головой, попятилась назад. Со стен раздался свист, смех, торжествующие крики. Фома сплюнул и вместе с сопровождавшими его отрядами отправился вдоль стен к Золотому Рогу, где расположился лагерем у монастыря святых бессребреников Косьмы и Дамиана, решив направить основной удар на Влахерны. В тот же день к вечеру флот бунтовщиков порвал цепь и проник в залив.
– Вот дьяволы! – выругался император, когда ему доложили об этом.
– Я так и думал, что цепь не поможет, – сказал Феофил. – Если б это были варвары, тогда да, а эти ведь идут на наших кораблях!