- Где ты научился всему этому? Большинство мужчин просто грубы и считают это искусностью.
- Получив твою телеграмму, я практиковался на девяти тысячах женщин и турецком мальчишке-барабанщике, специально доставленном из Констанцы.
Урсула настояла на своем. Я съел и выпил все, что она подсовывала, а потом мы были очень, очень искусны. Ерунда, будто мужчины хотят только этого. Они хотят того же, что и женщины. Хотят того, что является корнем и пищей всей культуры: знания.
После этого мы отправились в горы, поднялись к маленькому монастырю, седой священник устроил нам экскурсию. Мы видели все, что есть в горах. В одном месте встретили стадо коз и пестрых коров, за ним наблюдал колоритный пастух с окладистой бородой, обутый в альпийские сапоги. Чуть подальше посидели, глядя вниз на деревушку с вьющимися улицами и яркими, детскими красками. Две девушки поели под веселое позвякивание коровьих колокольчиков, и сверху доносился ответ: "Холидорио! Холидорио!". В голубом небе парил орел. Настоящий орел, живой, не геральдический, державший Европу в кровавых когтях.
Столь безмятежно идиллический ландшафт может стать невыносимым. Он слишком красив, слишком чист, снежные вершины слишком спокойны. Не гармонирует с мятущейся душой человека. Нужно либо вставать и уходить, либо спать в этой благоуханной, пронизанной жужжанием множества насекомых жаре.
Идиллия продолжалась. На меня, солдата, она просто обрушивалась. И когда мы сидели за громадными порциями вкусной еды, запивали ее рейнским вином из янтарного цвета глиняных кружек, я провел рукой по бедру Урсулы, она отодвинулась, так как было щекотно, и меня вдруг охватило мучительное осознание: у нас осталось всего два дня.
- Подумай только, - сказала она неожиданно, - у нас впереди целых два дня.
Вот так она выразилась. Однако заплакала и была так же расстроена, как я. Когда мы уходили, трактирщик произнес: "Gru? Gott" и печально смотрел нам вслед. Урсула вскоре обернулась. Он все еще стоял в дверях и махал нам, все так же печально.
- Какой он добрый, - сказала она.
- Да.
Урсула положила мою руку себе на плечи.
- Понимаешь ты, что для меня жизнь станет адом, если я влюблюсь в тебя?
- Влюбишься? - произнес я удивленно. - Я думал, так оно и есть.
- Я же все время твердила тебе, что нет. Только ты не хотел верить. Дело в другом. Я просто не могла не приехать. Ты… ты не такой мужчина, к каким привыкли женщины. Во всяком случае, я. Может, потому что я не очень…
- Ты очень, очень, - сказал я, опустил руку и коснулся ее груди; однако Урсула вернула ее снова на плечи.
- Давай не говорить об этом, - сказала она. - Мы только запутаемся. Но… я не знаю, что сказать.
- Я знаю. Ты хочешь сказать, что не влюблена в меня. Урсула, давай обойдемся без громких слов. Знаю, я сам прибегал к ним, но ты долгое время держала меня на расстоянии и вместе с тем не отвергала.
Поэтому очень трудно выразиться совершенно беспристрастно.
- А ты такой тощий, изможденный. Знаешь, что ты кричишь во сне?
- Может быть. Но жизнь у меня не сахар.
Внезапно Урсула утратила контроль над собой. Бросилась мне на грудь и разрыдалась.
- Ты не покинешь меня, так ведь? - всхлипывала она. - Тебя не отнимут у меня, правда?
- Нет, нет, - ответил я, - нет, нет.
Вот и все, что я мог сказать. Я погладил ее по спине и прошептал: "Нет, нет". Я был в полной растерянности.
В тот вечер Урсула надела простое, облегающее черное платье и ожерелье с зелеными и черными бусинами. Оно выглядело очень дорогим. Я знал, что черный мундир танкиста придает мне мрачной элегантности; ее подчеркивало то, что у меня не было ни железного креста, ни других наград, только эмблемы. И слегка гордился, замечая, что люди смотрели на меня, пока мы шли к своему столику.
Когда мы ели, мимо прошел какой-то лейтенант, едва не задев столик, и словно бы случайно уронил передо мной сложенный листок бумаги. В недоумении я поднял его и прочел:
"Если вы здесь без разрешения, быстрее уходите. Поблизости полиция вермахта. Если нужна какая-то помощь, я буду в вестибюле".
Мы с Урсулой посмотрели друг на друга. Решили, что мне нужно выйти, поблагодарить его и сказать, что мои документы в порядке.
Лейтенант курил в углу вестибюля. Кратко представясь, я поблагодарил его и спросил:
- Не будет невежливо поинтересоваться причиной вашей любезности?
- Вы танкист, как и мой брат. Знаете Хуго Штеге?
Я ответил, что Штеге один из моих лучших друзей в роте.
- Что вы говорите? - обрадовался лейтенант. - Это надо отметить. Можно пригласить вас и вашу даму провести этот вечер со мной? Я знаю отличное местечко, можно пойти туда после того, как поедим.
Мы вместе вернулись к Урсуле. Лейтенант представился как Пауль Штеге, сапер. Когда после весело проведенного вечера мы расставались возле нашего отеля, он сказал, чтобы мы звонили, если он сможет быть чем-то полезен нам.
Поднявшись к себе в номер, мы устало уселись в кресла и выкурили по последней сигарете. Снаружи начинало светать, поэтому я встал и поднял жалюзи на балконной двери. Потом включил приемник.
В это время обычно передавали хорошую музыку, так называемую "программу для фронта". Симфонический оркестр, наверняка Берлинской филармонии, доигрывал "Прелюдию" Листа. Гитлер с Геббельсом загубили даже эту волнующую, романтическую вещь, превратив ее в программную музыку для своей проклятой войны. Она звучала фоном в кинохронике о налетах Люфтваффе.
Люфтваффе расчищали путь нам, танкистам. Люфтваффе за три дня и ночи не оставили от Варшавского гетто камня на камне. Когда вновь наступила тишина и дым рассеялся, на этом громадном пространстве не оставалось ничего выше полутора метров. Лишь горстка из сотен тысяч евреев ушла живой сквозь кордон хохочущих эсэсовцев. Горстка евреев и несколько миллионов крыс.
Под звуки праздничной музыки Листа.
- Может, выключить приемник? - сказала Урсула. - Мне эта вещь действует на нервы.
Я выключил и разделся.
- Как прекрасно мы провели день. Послушай, уже светает. Даже как-то жаль спать.
- Думаю, поспать будет замечательно - хотя бы несколько часов. Мы очень устали.
- Жизнь всегда должна быть такой замечательной. Чтобы ею можно было наслаждаться! Есть, когда проголодаешься. Выпивать, становиться слегка возбужденным и остроумным. Открывать глаза и чувствовать себя свежим, потому что тебя ждет день, полный света и свежего воздуха. В меру уставать. Я усталый в меру; сейчас я не прошу ничего.
Я снял ее ожерелье. И туфлю. Потом расстегнул молнию - там!
- Какие уверенные у тебя руки. Они умеют многое. Когда снимешь другую туфлю? Нет, сейчас не их! Их потом.
- Нет, сейчас.
Я снял и туфлю заодно с ними.
- Осторожно, не порви ногтем чулки. Это у меня последняя приличная пара. О, разве ты не сказал, что мы поспим?
Я не ответил. У меня было занятие. Я дал занятие и ей, и мы умолкли, обрели некую вялую, спокойную податливость, ту неизмеримую медлительность, в которой сгущаются тучи, и в том небе хватает простора для всевозможных молний, грома и внезапного дождя, пока не пройдет буря.
Когда ждешь каких-то недостижимых радостей и оттого, что они недостижимы, становишься нетерпеливым, беспокойным, настырным, несдержанным, а тучи между тем проплывают у тебя в голове, исчезают, и ты остаешься только в жутком замешательстве.
Но когда эта радость достижима, ты ждешь уверенно, готовишь маленькую волну, чтобы она могла упорно двигаться вперед и возбуждать сильное желание следовать за ней.
- Ну, вот, я разжег тебя.
Глядеть в глаза, где какая-то волна то появляется, то исчезает. Быть в таком ладу с собой, что боги одаряют тебя своими чувствами, и ты способен ощутить вес миллиграмма, смещение на долю миллиметра. Это значит достичь слияния тела и души.
- Приподнимись чуть-чуть, - сказал я негромко. - Вот так. Отлично.
- Ну… а дальше что?
Отвечать мне было не нужно. Большие волны нахлынули сами собой и омывали наши лица.
Урсула внезапно повернулась на бок, спиной ко мне. По ее телу ритмично пробегала дрожь. По моему тоже. Мы были потрясены до глубины души, сражены. Оба молчали. Я поднял с пола пуховое одеяло, пока мы не замерзли.