Человек этот с первой минуты не понравился Чудакову. Иван не любил людей злых, насмешливых, неясных, выпендривающихся, упорно показывающих свое особое отношение ко всему и ко всем. Неприятна была его всклокоченная, неряшливая борода, рассчитанная конечно же на то, чтобы выделиться. Попробуй влезь ему в душу, пойми до конца, кто он. Раздумья эти были тягостны для Ивана.
Когда Чудаков вышел с Забегаем на крыльцо покурить, Грицько спросил:
- Ну, що ты думаешь о нем, Иван?
- Какой-то недоделанный. Злости в нем. И вообще… Че это у тебя папироса-то подрагивает?
Чудаков уже изучил повадки Грицько, знал, что тот болен неврастенией и, как всякий неврастеник, странен характером - без причины возбуждается, без причины впадает в меланхолию, бывает порой раздражителен и, - а это, кажется, уже и к неврастении-то не относится, - во время разговора иногда бледнеет и краснеет ни с того ни с сего. Крепкий нервами, простой и ясный во всем Чудаков поначалу с пренебрежением посматривал на Забегая, но день ото дня проникался к нему все большей симпатией - был Грицько и честен и смел.
- Он, пожалуй, не совсем тот, за кого себя выдает. Канавы копал, говорит. И одежонка - дрянь. А вид… И слыхал, как говорит?
- Он в Киеве жил. А в городах-то больших и дворник - барин. Матюкается.
- Матюкается что… Командир нашего полка тоже вон как матушку поминал. А ты заметил, как он воду пил?
- Кто?
- Ну Лисовский. Вот ты, когда пьешь, так от тебя звуки всякие: из глотки - как из водопада. Крякаешь, губами шлепаешь. А у него все интеллигентно, знаешь ли, все тонко.
3
Они ночевали вместе. И завтракали за одним столом. Поставив на стол чугунок с картошкой, старуха хозяйка печально сказала, глядя на Лисовского:
- А бог все-таки есть.
- Нету! - грубо отозвался Лисовский. Он был по-прежнему угрюм и казался более старым, чем вчера. Лицо опухшее. И какая-то неподвижная, неприятная этой неподвижностью, мертвая улыбка. Ел он активно, основательно, как это делают здоровые, энергичные люди, и вроде бы совсем не смотрел на бойцов, но они чувствовали: пришлый прислушивается к ним, изучает их. Вставая из-за стола, он сказал:
- Странные вы все же люди. Я вас вчера даже за трусов принял. Какое-то противное благодушие у вас. Давайте переодевайтесь в гражданское. Надо пробираться под видом крестьян. Линия фронта уже не близко. Я видел листовку. Нашу листовку. В ней написано, что в тылу у немцев начали создавать партизанские отряды. Надо искать партизан.
Чудаков слыхал о партизанах, которые воевали против белых, но не представлял себе ясно, что это такое - партизанские отряды. Не знали и красноармейцы. "Искать". Где искать? Ивану стало как-то не по себе: "Куда он собирается нас вести?"
- Поспрашиваем в деревнях, - продолжал Лисовский. - Или свой отряд создадим. Примем деревенских мужиков и кое-кого из баб.
- У баб и винтовки-то в руках не бывало, - сказал Коркин. - И че винтовка. Там вон как вся земля дрожала. И надо всякую командирскую стратегию знать.
"Какой у него еще детский голосок", - подумал Иван о Коркине.
- Мушка, пуля и лоб фашиста - вот и вся стратегия.
Лисовский говорил о партизанах, а Чудаков, вслушиваясь в его резкий, лающий голос, какой-то не русский голос, подумал: "Больно уж едучий и злой взгляд у этого человека. Партизаны… Против авиации, против пушек и минометов. А может, и в самом деле есть они, с какими-то своими задачами?"
Лисовский оказался на редкость выносливым: изнурительные походы по бездорожью, слякоть - все он переносил спокойно, только сутулился и мрачно зыркал по сторонам, не охал, не морщился, как другие, просыпаясь под елкой или в наскоро сляпанном из веток шалаше, сыром, холодном и неуютном, не глядел жадными глазами в котелок, донышко которого прикрывала порой лишь детская порция овсянки.
- С виду ты вроде бы квелый, а на самом деле другой, - сказал ему Василий, переобуваясь. Сапоги у Антохина промокали, а это самое поганое дело для солдата: все время что-то хлюпает там, в сапогах, неуютно, мокро, портянки сбиваются, на ноге мозоли. Пока идешь - ничего, терпимо, а посидишь - невозможно встать. Мозоли - позор. У исправного бойца не бывает мозолей и портянки не сбиваются. Но это когда добрые сапоги. А у Василия они старые, там и тут вылезают гвозди. Охотничьи сапоги у Лисовского тоже дрянь, один сапог каши просит.
- Крепкая душа любое тело носит.
- Какая ишо душа… - небрежно отозвался Василий, не понимая толком, о чем говорит ему собеседник. - Не шибко тебе противна жись такая?
- Нет. Только все думаю, что тело у меня не чистое. - Усмехнувшись, добавил: - А нечистое тело и мысли грязнит.
- Не боишься, что кокнут?
Лисовский полоснул по Василию острым, неожиданно похолодевшим взглядом.
- Запросто могут дырку-то изделать, - добавил Василий уже не без ехидства. - Не успеешь и "мама" сказать.
У самого Антохина не было ни матери, ни отца и вообще никого из родни. Только воспитательницы детдома, с одинаковыми улыбками для всех, от этих воспитательниц вечно драчливому беспокойному Ваське порядком-таки доставалось. Говорили Антохину, что его мать погибла в гражданскую. Так или не так - он не знает. В детдоме Василий как-то не думал о родителях, среди ребятишек был как рыба в воде. Раздумья об отце и матери пришли позже… Идет вечером по заводскому поселку (ему четырнадцать лет), видит: везде в домах светло, уютно, садятся ужинать - папы, мамы, ребятишки, а его никто не ждет; спит он в общежитии, в комнате двенадцать коек, - скука. Утром на завод не опоздать бы. Бывало, просыпал. Бывало, отлеживался, когда на душе было шибко уж скверно, не ходил на завод. Слыл хулиганистым. Василий докладывал Чудакову:
- Насчет души и духа чего-то плетет. Телом, говорит, нечист.
- В загробну жись он вроде не верит. Может, нервишки сдают?
- Я так понимаю, Иван, что вместо нервишек-то у него куски железа. - Добавил нерешительно: - И на хрена мы взяли его.
- Не плети.
Тяжкие, беспокойные мысли одолевали Чудакова. Что делать дальше? В первые два-три дня их бродяжнической жизни у него одна была мысль - быстрее пробраться к фронту, к своим. Иван говорил красноармейцам: "Армия отступает в стратегических целях. Скоро подойдут из глубокого тыла главные войска и тогда уж даванем на немчуру, только дым пойдет". Но дни проходили, а контрнаступления что-то не было. Судя по всему, фронт откатывался на восток со страшной и непонятной поспешностью. И когда красноармейцы говорили встревоженно: "Что же это?.." - Иван отвечал, стараясь придать голосу своему убежденность и бодрость:
- Подождите, ребята, скоро начнем их колошматить.
Обессиленные солдаты передвигались не так быстро, как хотелось бы Чудакову, неохотно поднимались, особенно по утрам, часами молчали, супились, в их походках было что-то тяжеловатое, что-то немолодое уже. У Забегая не заживала рана. Да и сам Чудаков чувствовал непривычную слабость, которая никак не покидала его. Лег бы и лежал, смотрел на небо, не вставая. Ивану в армии приходилось много ходить и бегать, - пехота, и он, когда шибко уж уставал, особенно вовремя марш-бросков, старался мечтать о чем-нибудь приятном, далеком, не теперешнем, и легчало: тогда он как бы не замечал тяжелого дыхания бегущих распаренных бойцов и вроде бы не так уж сильно резали плечи лямки вещевого мешка, не так надоедливо ударяла малая лопата по колену, и пыль была вроде бы уже не такой густой и удушливой. Тяжко бежать в строю, когда ничего не видишь, кроме мокрых солдатских гимнастерок, задыхаешься, бешено колотится сердце, и все тело как бы сковано обручами. Тут уж лучше не думать, что путь длинен и невыносимо тяжел. Во время марш-броска слабые падают. Чудаков и теперь старается думать о чем-нибудь постороннем и радостном, когда устает. Например, представляет себе, как приедет домой, переступит порог, увидит радостные лица вечно суетливой, беспокойной матери, которая, прежде чем обнять сына, тщательно оботрет руки о фартук, и отца, деловитого, заботливого, от одежды которого все время горьковато пахнет заводом. Соберутся соседи, и начнется: "Какой Ванюшка-то стал виднай да гладкай!", "Не грех теперича и дернуть по стакашку, по два". Потом он пройдется по заводским улицам, заглянет в клуб. В армейской форме. В начищенных сапогах, с командирским широким ремнем…
Но что-то плохо мечтается, в голове свист один, будто от ветра в тонкой трубе. И ноги как деревянные, как не свои, а чужие - шагают и шагают. И, кажется, ничего уже не чувствуешь, не способен чувствовать. Автомат с отключенным мозгом.
Они переоделись в крестьянскую одежду. Иван долго думал, надо ли переодеваться, но Забегай с Василием и особенно Лисовский говорили: надо. Лисовский советовал оставить красноармейскую одежду в деревне, запрятав до лучших времен, но бойцы уложили гимнастерки и брюки в вещмешки, понесут с собой, а при опасности вещмешки можно и бросить. Одежонку насобирали девушки-колхозницы, которые с любопытством и детским смешком наблюдали, как парни, окончательно утерявшие солдатский вид, расправляли на себе старенькие пиджаки, фуфайки, рубахи и гляделись в зеркало. Торопливо попрощались, сказав, что после войны приедут и уж во всяком случае напишут письма. Такие славные девушки.
Выйдя за ворота, Чудаков настороженно оглядел тихую улочку деревни, поежился. Глядя на угрюмо курившего сержанта, Лисовский сказал:
- Чапай думает.
Лисовский был единственным из четверых, кто мог выводить из себя Чудакова. Все эти дни Ивана мучили какие-то нехорошие подозрения в отношении Лисовского, надоедливые, как зубная боль; Иван не мог понять этого человека до конца: свой - да, это ясно, но почему так озлоблен и болезненно нетерпелив?
Лисовский глядел неприятно-настойчиво.