А Яков вдруг увидел дедка - того, из-за которого натерпелся стыда на трибуне. Дедок, сияя розовым лицом в оплетке мелких радужных морщинок, протискивался к Якову, чтобы чокнуться с ним:
- Во! А ты шумел: "Землю грызи"! Понял теперя?!
- Понял, понял, - отвечал Яков незлобиво: песня примирила их.
Но дедок, видно, не мог, чтобы не подкузьмить кого-нибудь. Петушиными кругами притерся к Софье, - он был ей по грудь, - замахал рукой с расплескивающейся рюмкой, поддразнивая:
- Что ж, бабы, в рот воды набрали?! Мужики с козырей пошли, а вам и крыть нечем.
Софья взяла его за плечи, повернула от "кутка":
- Беги-ка к бабке Арине, а то уведут, доскачешься.
Тот артачился:
- Тише, тише. Божью водицу разольешь. - Но все же пошел к своему краю, пытаясь что-то запеть.
Софья повернулась к Любе, сказала, будто не замечая рядом Якова:
- А что, подруга… Выведешь? Ты ж знаешь, кроме нас, больше некому.
Люба побледнела. И вдруг у Якова, не придавшего значения словам Софьи и все еще подсмеивавшегося про себя над дедком, похолодела кожа на голове. Подсознание продиктовало ему, что в эту минуту и придет так долго шедшая за ним расплата. Яков не услышал, а понял, по строго прошевелившимся губам Любы, как она сказала, отчужденно глядя куда-то вдаль: "Давай…" Софья скользнула взглядом по Якову и стала заводить низким грудным голосом:
Чогось мени чудно,
Чогось мени дывно…
Тотчас обдались влагой широко открытые серые, в голубизну, глаза Любы, теперь она без всякого девичьего лукавства жаловалась на долю:
Вже который мисяць
Милого нэ видно…
Никто им не подпевал из женщин - то ли заняты были своей заботой, то ли боялись нарушить неведомую им тайну песни, да и не касалось никого то, в чем винила Софья и на что жаловалась Люба. В "кутке" Софьи только Игнат подозревал что-то неладное и близко принимал боль жены. Лицо его стало серым, багрово, недобро набряк шрам на шее. Гость из района, бережно, как сына, обнимавший молодого секретаря, с удивленной улыбкой глядел на Софью и Любу, - они преподнесли ему сюрприз. Все это отмечало лихорадочно работавшее сознание Якова, и у него прерывалось дыхание от боязни огласки - пусть для одного него длится светлая казнь.
Не чуть и не видно,
Его не видати…
Не понарошку, не играя тем, что стоило ей всей жизни, страдала Люба:
Повив по Дунаю
Коня напуваты…
И дальше с невыносимой печалью метался хрупкий, вибрирующий Любин голосок:
Та й понакрываю
Милого слидочок…
Щоб витер не вияв,
Пташки не ходили,
Щоб мого милого
Други не любили…
Холодновато-ясные сумерки невесомо засветились над селом, подчеркивая белизну хат, вороненые следы колес на дороге. День ветра и стремительных облаков стихал и гас, лишь легким дуновением воздуха чуть клонило в одну сторону мелколистые, почти потерявшие цвет ветви молодых берез. Каменный боец с автоматом одиноко и призрачно белел сквозь тихое пряжево деревьев, и все это - угасание дня, одинокость каменного солдата, беготня ребятишек по пустеющей площади - им раздавали остатки угощения - предвещало предел, которого так не хотелось Якову.
В хате он был молчалив, сумрачен, подавленное его состояние передалось Любе, собиравшей прощальный ужин, - завтра Яков должен был уезжать. Впервые за время его гостеваний она не знала, как себя вести с ним. В душе раскаивалась, что поддалась Софье, чего-то смутно ждала. Когда сели за стол, он, тяжело задышав, закрыл глаза ладонью, а другой рукой стал шарить по скатерти, искать ее руку. Она охватила его запястье - смиряюще, нежно.
- Прости ты меня, Люба, - проговорил он, не отрывая ладонь от глаз.
Она задумчиво поглаживала его сжатый до белизны кулак. Сказала с какой-то детской печалью:
- Что ты, Яша… В чем мне тебя винить? Ты ни в чем не виноват…
- Кто ж виноват?
Яков открыл наконец глаза. Он сидел перед Любой, сжавшись в комок, тянулся к ней ищущим, странно уменьшившимся лицом, почти личиком, и был похож сейчас на ребенка, почти на младенца, которого можно легко убить.
- Кто виноват? - переспросила она. - Война виновата, Яша. Вот кто…
Он протянул, согласившись:
- Война-а-а…
И вдруг сполз со стула, положил голову ей на колени.
- Прости, Люба… Забудем обо всем… Нет жизни без тебя. Задушил я себя, слышишь? Задушил…
С первой же минуты, как он предстал перед ней сидящим на бидоне в редеющей дымке прохладного утра, с первых его слов она поняла истинный смысл прихода Якова и никак не могла определиться на случай вот такого разговора. И сейчас она снова "оттягивала время", поднимала его с пола ослабевшими руками:
- Что ты, господь с тобой, встань, встань… - Наконец усадила на стул, тоже трудно, запаленно дыша. - Как же это - задушил? У тебя ж семья. Дочь. Как же? Да и я… - Она нервно рассмеялась. - Какие амуры на старости лет? Внук вон скоро женихом будет.
Яков, застонав, поднялся со стула, зашагал по комнате, странно скособочившись. "Язва", - догадалась Люба, сознавая, что не то и не так говорит. Он подошел, охватил ее шею, к самому лицу приблизил блуждающие глаза.
- Никого у меня нет, Люба… Ни-ко-го… Ни-че-го… Ни синь пороха. Одну тебя любил всю жизнь. Веришь? Чем поклясться тебе?
- Яша, ты же не один, опомнись.
Он горько покачал головой.
- Не один, не один, Люба. Ты права. На бумаге не один. А так один. Жизнь меня скрутила во как! - Он сжал кулаки, тут же обессиленно разжал их. - Я не виню никого. Ни жену, ни дочь не виню.
- Это нехорошо - своих винить, - вздохнула Люба.
Яков будто не слышал ее.
- А как подумаешь: жизнь-то прожита. - Он снова приблизил к ней жутко расширившиеся глаза. - Имеет же человек право, боже ты мой, последние свои годы прожить по совести. Ведь уйдем скоро с земли-то, Люба! Ничего же не останется, ни-че-го… - Задумался, совсем тихо выговорил: - Ты правильно сказала: война все по-своему поставила. Душу мне подменила. Туман был в голове. - И вдруг словно живой водой омыло Якову лицо, пронзительно-светлыми стали глаза: - Люба, о чем мы говорим? Что ж, нам и вспомнить нечего? Ты сегодня как запела - меня огнем прожгло. Люба! Забудем все, что в жизни случилось. Прости, слышишь?
Он стал искать губами ее губы, чувствуя запах чистого и здорового женского тела, прокаленных майским зноем волос. Она слабо отрывала его руки, безотчетно зажмурившись, и когда он стал целовать ее, через мучительное чувство ненужности того, что пришло так неожиданно и поздно, через пробивающуюся тошнинку бабьего стыда, Люба вдруг ощутила обессиливающую полузабытую сладость. Она все же оторвала от себя Якова, встала со стула, оправляя кофту, прикладывая ладони к запунцовевшим щекам, словно гася их.
- Погоди… Боже мой, Яша, грех-то какой… - Обежала смятенным взглядом открытые окна, будто за ними могли подсматривать. - Грех, грех, Яша… Ты ведь знаешь, я так не могу. Люди же мы с тобой. У меня сын, Алеша, что он скажет? А люди? И тебя от семьи отнимать не хочу.
Он стоял перед ней, отчетливо понимая, что эта минута должна решить все.
- Люба! Что ты: люди да люди?!
- Как же, по-людски и надо. Средь людей живем.
- Что ж теперь - по дворам ходить, совета спрашивать?.. Что ж мы с тобой - не решим вдвоем? Помоги мне. Помоги забыть мою вину. Вот пришел же! Вернулся! Я и с Игнатом говорил. Дело для меня в колхозе найдется. - Он опять обнял ее. - Опорой друг другу будем, до конца дней. Видно, судьба такая.
Она вздохнула, развела его руки.
- Сколько тех дней осталось… Сам говоришь…
- Сколько есть - все наши.
Покачала головой, сложив ладони на груди, умоляя его.
- Давай ужинать, Яша. Завтра рано вставать.
Продолжительным, изучающим взглядом смотрела, как он снимал пиджак, приглаживал оставшиеся на висках волосы, чувствовала, что ее долго не отпустит неприязнь к той, годы длившейся его жизни, чужой и смутной. Ей хотелось заплакать, как девочке, вылить свою обиду, но в ней уже начинала подниматься зыбкая теплота женского всепрощения…
10
Чуть светало, когда они вышли из хаты. Плотно сбитое кружево травы во дворе мерцало несметной дробью хрустальной росы, от земли пронзительно веяло холодком, молодым запахом сенного сока. Дотлевали звезды в голубой зыби над смутной белизной хат еще спящего села, воздух был невообразимо чист, свежил и светлил голову Якова после долгой, нервной ночи, он чувствовал, как сходила с лица сухо стянувшая кожу бессонница.
Тонкую, словно струна, тишину оборвал далекий петушиный голос, этот голос хлестнул Якова по душе напоминанием о детстве - оно было растворено средь неразборчивых очертаний белых хат, тынов, путаницы садов. Мучительно не хотелось снова рвать живую пуповину, уходить из протопленной, уютно пахнущей печевом хаты, от Любы, стоявшей рядом в легком темно-синем жакете, надетом на белую кофточку.
- Идем, Яша, пора. - Голос Любы неслышно надломился в огромной тишине.
Яков вздрогнул. Он пошел к калитке съежившись - то ли от холода, то ли от потерянности, - угловато подняв плечи и держа чемоданчик в руке.
Нет, сейчас она не смогла бы пойти с ним по улице. Не смогла бы…
- Яша! - окликнула его Люба. - Пойдем через огороды, через речку. Там ближе до шляха. Ты разве не помнишь? Там и тропинка пробита.
- Пошли через огород, - согласился Яков, понимая, что Люба стыдится случившегося и казнит себя за то, что было с ними этой ночью.