Как-то Вике пришлось будить Михайловского. После тяжелой, иссушающей ночной работы он прилег отдохнуть. На полу валялись сапоги, на табуретке - кобура с пистолетом, порыжелая пилотка. Он спал в смятой гимнастерке и галифе, обхватив одной рукой подушку, а в другой зажимая потухшую папиросу. Она подошла поближе. Вид его поразил Вику. Взъерошенные волосы на львиной голове вздыбились, лицо вспотело, правая нога время от времени дергалась мелкой дрожью и снова замирала. Во рту у него что-то поскрипывало - он бредил. Присмотрелась - так близко не приходилось видеть: морщинки у глаз, серебряные виски, - показался старым, измученным. Шли минуты, а она никак не решалась его разбудить, уж больно крепко он спал. Жалеючи, села у его изголовья. Несколько раз порывалась вытереть его лоб носовым платком, потом осмелела, дотронулась, до папироски, и он тотчас, будто и не спал, одним рывком сел на койке.
- Что вам нужно? - строго спросил он и с нетерпеливым вздохом пригладил рукой растрепанные волосы.
- Я… собственно… та-к… - Вика не нашлась, что сказать дальше.
- Это вы… Вика… - И сделал усилие, чтобы улыбнуться. Пододвинул к себе ногой один сапог.
- Послал Нил Федорович, опять скопилось много раненых. Смена зашивается. Я своих девочек уже разбудила. Выпьют чай и через десять минут будут готовы. - Она потеребила пуговицу на халате.
От Михайловского не ускользнула задорная искринка в глазах медсестры, и он вдруг подумал: интересно, а была ли она когда-нибудь влюблена? Потом хлопнул себя по лбу рукой:
- Как ни вертись, а вставать надо. Не уходите! Минуточку! Сядьте, сядьте! У меня есть шоколад. Ведь вы сладкоежка, я же знаю. Хотите? - И он улыбнулся какой-то светлой мальчишеской улыбкой.
Вика пыталась отказаться, но сознание, что ее великий бог так непринужденно и приветливо разговаривает с ней, и радовало и удивляло ее. Она была тронута почти до слез.
- Отвернитесь, пока я буду одевать галстук! - пошутил Анатолий Яковлевич. - Берите еще и барышням своим отнесите. - Он ободряюще погладил ее по руке. - Подождите меня, пока я надену эти проклятые ботфорты, никак не пускают, я в них уже с пол-литра спирта влил.
Откусывая кусочки шоколада, Вика исподтишка наблюдала за Михайловским. Он был высок и производил впечатление сильного человека. А тот, пытаясь натянуть второй сапог, покачнулся, уцепился за стул, сел и вновь задремал. Вика не знала, что делать. Окликнуть? Уйти? Но тут Михайловский поднял руку, протер ладонью глаза, расправил плечи, потянулся за полотенцем, чтобы протереть лицо, и чуть не упал, споткнувшись о сапог, потом улыбнулся и окончательно проснулся.
Едва они вошли в коридор, как улыбки тотчас слетели с их лиц, - радостного в их обычных заботах было мало. Но тот день связал их чем-то вроде небольшой, но только им принадлежащей тайны, и, вспоминая ее, они понимающе улыбались друг другу.
Вскоре Вика узнала о его семейной трагедии. Видела, что он часто грустит. Бывало, закончив все дела, он садился записывать "Дневник хирурга", клал кулаки на стол, откидывался на спинку стула и прикрывал глаза. Она спрашивала себя, о чем он в это время думает? И сама себе отвечала: видимо, о погибших жене и детях…
Когда Курта Райфельсбергера перенесли в палату, где лежали остальные немцы, он почувствовал себя несравненно лучше: на лице его, доселе неподвижном, появились признаки какой-то тревожной мысли. Еще некоторое время спустя он обрел дар речи, и вскоре Луггер и Штейнер, его непосредственные соседи по койкам, уже знали от него все, что случилось с ним накануне отступления из города.
- В вашей практике бывали подобные случаи? - обратился Штейнер к Луггеру, осторожно дотрагиваясь пальцем до корпуса мины.
- Гм! Не припомню. Впрочем… постойте, нечто подобное было. Ну да, черт побери! Было чрезвычайно любопытное приключение. Как-то в Витебске во время ночной воздушной тревоги я с перепугу вместо убежища забрался на чердак. Не успел я там обосноваться, как, пробив с треском крышу, туда влетела авиационная бомбочка килограмм в триста весом. Взрыв был неминуем, и, однако, его не последовало. Когда я открыл глаза и посмотрел вокруг, то увидел, что бомба спокойно себе висит на чердачных перекрытиях…
- Чья! Наша или русская? - перебил его Райфельсбергер.
Луггер захохотал:
- А вы, оказывается, шутник! Вы что же, действительно думаете, что в тот момент меня интересовало, какого производства этот огурец?
- А что тут удивительного? - заметил Штейнер. - При массовом производстве всегда были и будут неразорвавшиеся снаряды, мины, бомбы. Я их немало повидал на полях сражений.
- Послушайте, герр доктор, - продолжал Курт, игнорируя замечание Штейнера, - вы не допускаете, что м о я мина не случайно не разорвалась? Надеюсь, вы меня понимаете? Не было ли здесь, так сказать, злого умысла?
Луггер прищурился.
- Я хирург, а не баллистик, спросите лучше Штейнера. Ему и карты в руки.
- Да что тут толковать, - подхватил Штейнер, - основной причиной в таких случаях могут быть конструктивные недостатки взрывателя. Однако я вовсе не исключаю неисправности и в результате саботажа.
- У немцев тоже? - спросил раздраженно Райфельсбергер, приглядываясь к Штейнеру.
"Эх ты, горе-умник", - с какой-то досадой подумал Штейнер.
- Мне приходилось дважды бывать на военных заводах, я видел там сотни заключенных и нисколько не удивлялся всяким их трюкам. Их и обвинять нечего. Заметьте, что среди них были и австрийцы, и наши собратья - немцы. Ну что вы опять гримасу состроили? Странно! Неужели вы в самом деле думаете, что все без исключения немцы испытывают нежнейшую любовь к национал-социализму? Вам неприятно меня слушать? Ну-ну, успокойтесь, все это в прошлом.
- Для чего вы мне все это говорите? - спросил Курт, злобно глядя на него.
- Я не утаиваю того, что другие скрывают от себя, даже находясь в плену. Перед богом и пленом мы все равны.
- Ничего не понимаю! - с видом величайшего изумления обратился Райфельсбергер к Луггеру, точно брал его в свидетели. Он был раздражен и горячился. - Странное мнение о врагах рейха. Я бы ни минуты не остался в плену, если бы не это проклятое ранение. Уж поверьте, нашел бы способ покинуть большевистский рай. Надеюсь, Штейнер, вы в свое время не умолчали об этих чудовищных преступлениях на наших военных заводах?
- Вы, Райфельсбергер, непременно хотите, чтобы я вам прямо высказал все, что думаю.
- Я только этого и добиваюсь.
- Хорошо же, слушайте. Я именно вам скажу, - сказал Штейнер. - У вас, Райфельсбергер, весьма романтическое представление о рабочих нашей военной промышленности. Да будет вам наконец известно, что люди там делают зачастую детские игрушки, да, я имел случай познакомиться там не только с заключенными в арестантской одежде, но и с угнанными французами, бельгийцами - так сказать, "свободными гражданами". Смешно было бы надеяться, что все они будут содействовать победе Германии.
- Пусть благодарят судьбу за то, что не подохли на полях сражения! Я бы их в бараний рог согнул. Однако, Штейнер, вы мне так и не ответили на вопрос о саботаже. - И, ехидно улыбнувшись, Курт добавил: - Придет время, когда вы будете объясняться перед рейхом.
- Забудьте о рейхе, Курт. Живы будем, угонят нас в Сибирь, там, на холодке, сразу мозги прочистятся. - И Штейнер попытался еще раз втолковать Курту, что смешно предполагать, будто все немцы и особенно заключенные - самая дешевая рабочая сила - слепо послушны гестапо. Да за всеми и не уследишь, особенно теперь, когда дела на фронте становятся хуже и хуже. Вы плохой политик и никудышный психолог! - закончил он.
- Я прежде всего солдат, это гораздо важнее всех ваших вывертов!
- Понимаю! Долг и приказ. И никаких рассуждений! Все просто и ясно!
- Немецкий народ борется за свое существование, за Великий германский рейх. У нас есть чудо-секретное оружие, оружие возмездия, скоро наступит решительный перелом. Об этом-то вы, надеюсь, слышали?
- И даже кое-что видел! - произнес он к великому удивлению Райфельсбергера. - Но это еще далеко до осуществления. А покамест…
Курт оживился.
- Правда? Значит, я прав!
- Ну, разумеется, - с иронией ответил Штейнер.
- Я просто счастлив! Теперь русские влипли! Я всегда верил в разум Гитлера.
- Кто может быть теперь счастлив? - меланхолически подхватил Луггер, понявший, к чему клонит Штейнер. - Мы живем в безумное время. По-настоящему это можно осознать лишь перед смертью. Уж поверьте, я это хорошо знаю.
- Знаете что, герр доктор, вы бы лучше помолчали и поменьше любезничали с русскими. Перестаньте им плакаться на свою несчастную жизнь. Я хоть и плохо понимаю по-русски, но кое-что уловил, когда они к вам приходили. Господин обер-лейтенант Штейнер, скажите хоть несколько слов, что вы знаете об этом новом оружии?
- Не хочу.
- Почему?
- Уймитесь, фельдфебель. Вы что, рехнулись? Какой же вы немец?
- О, да, конечно! Покорнейше прошу меня извинить. - И он закрыл глаза.
Неожиданно Луггер заявил, что у него есть превосходный план, который может разрешить их спорные вопросы, но прежде он хотел бы кое-что уточнить.
- Послушайте, Райфельсбергер, - спросил он, - почему вас, тяжелораненого, оставили в сарае, а не в лазарете, как других раненых?
- Трусы и негодяи! Сволочи! Дрожали за свою шкуру! Не было у меня сил пристрелить их!
- Это, Курт, все одни проклятия. Значит, вы не можете оправдать поступка своих соотечественников?
- Хватит вам препираться, - вмешался Штейнер. - Нельзя ли сменить пластинку? Господи, скорее бы русские нам оказали помощь. - Он застонал от боли.