И тогда Николай Филиппович сел на стул и ладонями подпер щеки, обозначив, что отключился для работы, а шелестела в ушах кровь, а сладковато ныло сердце, и безнадежно было сознавать непоправимость поворотов судьбы.
Потянулись мучительные для Николая Филипповича дни. Да, ему было мучительно и стыдно. Еще бы: пожилой человек, примерный семьянин, и вот на закате лет влюбился в молодую сотрудницу - какое унизительное положение. И ничего не мог поделать с собой, и утешал себя, что это не влюбленность вовсе, а просто нежность, так что стоило ему взглянуть на Антонину Андреевну либо вспомнить о ней - и томительная нежность заливала его сердце.
Да, она молода и красива, а что он-то в ее глазах? Да хоть бы и ничто - пожилой, даже стареющий конструктор, звезд с неба не хватавший, средней внешности и среднего же ума.
У него и так надежд не было, а ведь еще понимать следует, что Антонина Андреевна, после недавнего распада семьи в смуте находится, в болезни.
И потому все силы следовало употребить на то, чтоб Антонина Андреевна не заметила его влюбленности. Потому что иначе беда, кто он тогда - селадон, пожилой волокита с двусмысленными намеками, тьфу ты, даже представить себе невозможно, что она узнает про его влюбленность.
И вместе с тем каждый день следовало ходить на работу и, как известно, сидеть с Антониной Андреевной за одним столом - невозможное испытание.
Одно спасало: Николай Филиппович, как ему казалось, нашел верный тон в разговоре с Антониной Андреевной - это был, что ли, отечески-покровительственный тон, Николаю Филипповичу удавалось прятать свое отношение к Антонине Андреевне и вместе с тем был выход для его нежности.
Он видел, что ей горько живется, что она не защищена, и он постоянно жалел ее.
- Вы поработайте там до обеда и уже не приходите сюда, - говорил он мягко, стараясь, чтоб в голосе его не было напряженности. - Вот мой вам совет: погуляйте по губинскому парку, он ведь очень красив. Свежий воздух всем полезен. Вы, я надеюсь, не исключение.
И когда Антонина Андреевна, улыбнувшись, кивала головой, он понимал, что ей приятен этот отеческий тон, что она слаба и ей нравится, что пожилой начальник ненавязчиво опекает ее, да и потом он, надеяться следует, деликатен. Конечно, она замечала, что с ней он говорит мягче, чем с прочими подчиненными, конечно, замечала она, входя утром в комнату и здороваясь с Николаем Филипповичем, что он излишне рад ее приходу, что в лице его, в глазах главным образом, есть некое выражение, лишнее для просто начальника.
Но да ведь это же не вязкость, не двусмысленность, а это просто нежность, а она никого не может задеть, напротив того, она в силах отогреть любое сердце.
Однажды Антонина Андреевна спросила:
- Хирург Нечаев ваш родственник или однофамилец?
- Сын.
- Он оперировал мою мать.
- А вы его самого знаете?
- Восемь лет учились в соседних классах. Что у него нового?
- А сын у него. Мой внук, то есть. В мою честь и назван. - И Николай Филиппович принялся рассказывать про внука - и как он весело смеется во сне, и как любит хватать деда за нос, но это ему не всегда удается - нос у деда картошечкой, что и говорить, - и какие у внука нежнейшие прозрачные мозоли на губах.
Николай Филиппович ничего смешного не рассказывал, так, в своей обычной манере подтрунивал над собой, и неожиданно услышал смех Антонины Андреевны, то был нежнейший смех, легкий в беззаботности смех - а прежде она никогда не смеялась, и Николай Филиппович, счастливый оттого, что сумел развеселить Антонину Андреевну, потерял контроль над собой и посмотрел на Антонину Андреевну так, словно не было никого вокруг, словно и не нужно скрывать влюбленность, и вдруг она увидела его глаза - как он любовался ею, какая же нежность была в нем; да, она все поняла, и осекся смех, и неловкое молчание возникло, и уж до конца дня они друг с другом не разговаривали. Но напряженность была: он понимал, что Антонина Андреевна наверняка знает его тайну, она же понимала, что не может скрыть, что обожглась о его взгляд.
И весь вечер нервничал Николай Филиппович, что ждет его завтра, тайны ведь больше не существует, и как ему, да и ей, держаться дальше.
А утром нетерпеливое ожидание ее прихода, и вот стремительно идет она от двери к столу, и вот улыбка, направленная ко всем, для него же улыбка отдельная - рада вас видеть, рада, что ничего не изменилось.
И тогда он написал на листе бумаги. "Сегодня у рынка продавали хорошие цветы. Хотел купить и не осмелился", - и подал ей лист.
А сам замер - вот как она поступит?
Антонина Андреевна ответила на бумаге: "Будем считать, что вы их подарили". Николай Филиппович облегченно вздохнул.
Началось время обмена записками - введенная Николаем Филипповичем игра: разговаривать шепотом было неловко; говорить же громко, как прочие сослуживцы, не хотелось - между ними существовала некая тайна, и допускать к ней посторонних людей никак нельзя.
Он брал лист, склонялся над ним, как бы задумывался, постороннему оку могло показаться, что человек выводит сложную формулу, задачу жизни решает, а Николай Филиппович писал в это время: "Мне очень нравится ваша кофточка" или "Я иду в столовую пораньше. Занять на вас место?" - и осторожно подвигал бумагу Антонине Андреевне, та тоже задумывалась, со стороны могло показаться, что человек решает новую программу, - и лишь потом отвечала.
Эта игра им нравилась. Хотя как сказать - игра, для нее, возможно, игра, для Николая Филипповича - хоть малый шанс удержать ее внимание.
"Вы мне сегодня снились".
"Я писала ответ на вашу записку?"
"Представьте себе - да. И я проснулся счастливым".
Так и текла их жизнь, доверенная запискам.
Вот она говорит, что на полдня уезжает в Губино. Он рисует плачущего человечка и подает ей его.
- А завтра я с утра на месте.
И он подает ей человечка, который счастливо улыбается. А в углу листа светит солнце.
Николай Филиппович был так увлечен Антониной Андреевной, что она казалась ему наверняка красивой. Словно душа Антонины Андреевны постоянно зыбится, трепещет, и потому лицо ее всякое мгновение меняется, И следующее мгновение никак не повторяет прошедшее, и смена настроений неуловима. Постоянно меняются и ее глаза - они-то и придают лицу загадочность - то зеленоватые, то светло-карие; и странно они как-то посажены - они слегка раскосы, но эта раскосость неуловима - то, видно, обычный астигматизм, а настораживает, в печаль погружает, в тревогу.
Иногда Николай Филиппович задумывался, а что ж это дальше будет, во что перейти может записочная эта игра, но от соображений по дальнейшему течению отмахивался, потому что какое еще дальнейшее может быть, какое такое может существовать будущее, когда и настоящее весело и загадочно.
Николай Филиппович теперь носил только светлые рубашки - белые и голубые, отказавшись от темных и клетчатых; светлые рубашки, принято считать, молодят человека; каждый день он был тщательно выбрит: бреется Николай Филиппович английскими и польскими лезвиями, которые уж как-то добывает Людмила Михайловна, и он старается растянуть пользование одним лезвием на семь и десять раз, а тут расщедрился, стал пользоваться одним лезвием только три раза, душа плачет, зато гладок каждое утро, словно младенец. Да, он был бодр, молод, юн - так юн, каким не был даже в молодости.
Людмила Михайловна однажды заметила, что Николай Филиппович стал с вниманием относиться к своей одежде - эту рубашку он не наденет, она темна, эти брюки можно надеть, только отпарив их, - и она сказала:
- Что-то ты, Нечаев, начал по утрам перышки чистить.
- А как иначе, - сказал он. - Молодая женщина сидит со мной за одним столом. Неловко же - я ведь не вполне старик.
- Не вполне. Ты еще вовсю гусар. - И Людмила Михайловна засмеялась. Ей нравилось, что ради молодой сотрудницы муж старается казаться моложе, подобраннее - слабость вполне простительная для семейного мужчины его возраста. Да и повеселел он заметно. Да и на работу ходит охотно, без привычных стонов и отговорок.
Действительно, работа - радость, труд - удовольствие. Идет на работу и знает, что сейчас Антонина Андреевна придет и он напишет ей что-нибудь смешное или похвалит ее.