Ряпосов не заметил, как вместе со всеми впал в восторг: ни учителя, ни начальство не ожидали! Важные гости заоглядывались, завозмущались. Они сидели на первой скамье вместе с со своими жёнами. Тут была и корреспондентка газеты, которая обещала написать про замполита Перепеченко и его самодеятельность в журнал "К новой жизни", и фельдшер колонии младший лейтенант Зиновьева. Но повыше её званиями были тут главные гости, проверяльщики из "Учреждения тринадцать-семнадцать", которому подчиняется колония.
Правда, успокаивать зрителей не понадобилось. Следующим номером программы был сам циркач и конферансье Нюшкин. Свет в зале потух, сцена раскрылась, но и на ней было темно. Запахло гарью, к потолку с подмостков взвилась горящая головня, вторая, третья. Огонь отбросил красноватый отсвет на первые ряды. Циркач шёл по натянутому над сценой канату, жонглируя горящими факелами.
После концерта Ряпосов ушёл к штабелю брёвен, предназначенных для ремонта жилой зоны. Сидя на них, будто продолжал видеть сцену, жонглёра… Сколько их было там (тысяча зрителей!), ни один не крикнул под руку! Шёл канатоходец по струне, и над ним взлетали настоящие зажжённые головни…
Отсюда была видна река. Над ней – жёлтые огни сторожевых вышек, они отражались в воде, отчего вода у берега казалась маслянистой. Ряпосов и раньше тут сиживал, вспоминая драку. Он ударил первым. Незнакомый, прилично одетый дядька упал. Больше Ряпосов не ударял, но тупо смотрел, как спины его друзей сосредоточены, а ноги, как на корте, отрабатывают удар… По человеку! Как такое вышло – непонятно.
Он, будто не жил, а тащился в тумане, и – бац – рассеялось, прояснело: болото, кочка, трясина, лагерь, двести шестая, два года, и то только потому, что "галстуку" этому скорую вызвал… Он понял, почему жил в тумане. Теперь так не станет жить: ему понравилось думать. Голова заработала, так как в лагере прочёл, как считал, много книг, больше, чем за всю предыдущую жизнь: Пушкина – одну книжку, Чехова – две, Толстого – три… Всего двенадцать книг великих русских писателей. И открыл: в человеке есть ещё одна жизнь, она проходит в голове. В школе учителя вдалбливали-вдалбливали, но ни одна не сказала, что голова – тоже жизнь. Он написал об этом Галине… Подумав о ней (не так, как весь день после объятий в подсобке), ощутил, что жизненная сила, поднявшись к голове, заставив голову думать, стала вновь опускаться, но не в самый низ, а замерла в груди, в центре тяжести, утвердив приятную нужность собственной жизни и вообще – себя. Ряпосов спрыгнул с брёвен и пошёл к бараку в последний раз! Вышагивал пружинисто: Чехов и Толстой, жонглёр, Галина, платье новое из-под белого халата…
– Заткнись, падла.
Какая-то возня была у торца барака в тени. Слышно было, как от ног дерущихся летит щебёнка, ударяют, шипят, рычат сквозь стиснутые зубы. Черемискин-Ксёндз, второй его дружбан. А тот, кого метелят, молчит, упал, дубасить продолжают. Ряпосов мог обогнуть, но, точно поезд с намеченной остановкой в скором счастливом завтра, никуда не свернул.
– А-а, Ряпа, проходи, – узнал Ксёндз, блеснув при свете фонаря приодетыми зубами, калган-голова у него громадная, тело длинное, ног почти нет, они тощие.
Склонясь над избитым, Ряпосов узнал в нём Горелова:
– Ты жив? – ответа не было.
"Ах, ты, карла", – подумал, и тут же Ксёндз свалился под его ударом, прижав руки к животу. Когда тащил избитого, понял – тот в сознании. От забора падал безразличный ровный свет прожектора. Ряпосов вовремя оглянулся: Ксёндз вставал, чтобы прыгнуть и вцепиться, руку держал на отлёте и чуть назад, и Ряпосов, скорей, почувствовал кусочек металла, сверкнувший в его руке. Тот крался по-звериному и Ряпосов кинулся первым.
…Утро выдалось темноватым, сонным, полоскал дождь, но Галина встала, оделась, обула резиновые сапоги… На дороге колея заливалась водой, затягивалась густой грязью. С одной стороны был плетень картофельного поля, с другой – "зона": забор с вышками и с ещё непогашенными фонарями. Грибов было хоть коси… Она думала строчками из письма Ряпосова: "Мать у меня хорошая. И хоть лишали её родительских прав, и я вырос в интернате, но теперь она не пьёт. Вкусно готовит, особенно грибы в сметане". Впервые повару Галине захотелось накормить вкусной едой другого человека. Выйдя на поляну с полным ведром, распрямилась, глядя в туман просеки: "Успеть бы сготовить до его прихода". По её лицу плыла улыбка. Она сдёрнула с головы клеёнчатый платок и шла, не обращая внимания на дождь, как бы слившись с ним, чувствуя себя необыкновенно счастливой.
…В лазарете Костя Ряпосов не видел белёных стен, не видел окна и фельдшера Зиновьеву. Он не видел срочно вызванного, поднятого с постели молодого энергичного врача… Костя Ряпосов не слышал, как его повезли из лазарета куда-то, но потом вернули… Нет, когда повезли, слышал, но подумал, что он в интернате: тарахтит грузовик во дворе у кухонного крыльца. А потом он увидел небо и услышал шелест. Это нитка соскальзывала с катушки, потому что её настойчиво тянул ввысь маленький бумажный змей.
После путины
Темно было в порту. Сине-чёрный снег, яркие блюдца иллюминаторов, и даже на парадном трапе темно. Шли парни рядом пристанью вдоль пассажирского трёхпалубника: белый борт, как сахар. Витька Юдин попросил прикурить. Первый раз пламя задуло, на второй – сигарета, слабо вспыхнув, зашлась. Тепло стало Витьке Юдину. И тут они оба, не знавших друг друга парня, увидели девчонок, тоже не знакомых между собой попутчиц. Помогли им дотащить сумки до каюты, в которой девицы эти, опять-таки, случайно оказались вместе. Они в одно время покупали билеты в кассе морского вокзала, похожего на стеклянный коробок. Светятся его прозрачные стёкла среди морозного вечера. Всем четверым хотелось поскорей покинуть город Петропавловск-Камчатский с его главной длинной улицей вдоль причалов и сопками на окраинах там, где нет моря.
Поставив сумку, куда велела женщина, Витька Юдин присел вежливо на диванчик у стола возле иллюминаторов (их два, будто у каюты было два глаза, глядевших в прибрежную темнотень). Парень (бородач), с которым столкнулись на причале и который поднёс сумку другой девице, тоже никуда не уходил. Оба ждали: попросят хозяйки каюты их отвалить (Витьке Юдину – на корму по правому борту) или нет? Одна из девиц говорит другой:
– Напротив каюты есть душ. – И вышла, а им ни слова.
Другая тоже на незнакомых парней – ноль внимания: сидит на койке, роясь в багаже, что-то достала и ушла, а они оба всё незамеченные. Но и не выгнанные. Первая вернулась. Села у стола и закурила. Крашеная блондинка. Глаза под светлой чёлкой карие, тёмные, будто со старинной иконы. Руки крупные, пальцы в кольцах. Одета так себе, а волосы сухие (не стала мыть). Видимо, знает, что на судах вода в душе опреснённая, но не до конца, – похожа на горячее бледное пиво. Парни переглянулись. Витька понял: бородачу женщина не понравилась.
Лёха погладил бороду и посмотрел на Юдина, и ему, ещё не знавшему этого человека, показалось, что с точно таким парнем он как-то подрался в порту. Может быть, тот? На бабу Лёха не претендует, а вот девчонка… Таких много у них в посёлке каждую путину. В белых халатах. И на заводе рыбном, и в столовке, и в клубе, и в бараках, и на сопках в ковылях с местными парнями, которых каждый сезон нехватка. Первый раз Лёха ушёл на сопку в шестнадцать лет.
Толстая дверь в душ закрылась плотно, надёжно за Надеждой. Не видимая Лёхой Надя вытерлась мохнатым полотенцем. Всё позади: дощатый барак, луна над Шикотаном… Уезжала она на восток – каркала родня: "Добром не кончится…" Оказалось: работа почти сутками в резиновых сапогах, в холодной воде. Весь посёлок – сплошной девчатник. Денег заработала, ни разу не простудившись. Под финал, – смелая, туристка, подалась рейсовым пароходом на отсмотр достопримечательностей: сопка Любви, Ключевская сопка, где до сих пор случаются извержения вулкана. Будет что рассказать. Девчонки, с которыми Надя в одной каюте с Шикотана ехала, вернее – плыла, ещё правильнее, шла по морю-океану, решили подзадержаться на Востоке. Какие-то моряки посулили им работу на сухогрузе. Надю не проведёшь: раскусила, какого характера могут быть эти заработки, а потому приобрела билет до Владивостока. Оттуда она и полетит самолётом домой, полная светлых впечатлений.
– Какой солёный душ! – воскликнула Надя, вернувшись в каюту, и удивилась: парни ещё тут.
Один необыкновенно видный с бородой. Второй – тоже ничего, с большими плечами… Может, они знакомые этой женщины, потому и багаж помогли дотащить? Надя сделала вывод: у неё всё так хорошо закончилось на этом востоке! Смешно сказать: девицей уезжает! Но об этом никто её, конечно, не будет спрашивать! Ха-ха-ха!
Августа курила. В каюте по тяжёлым китайским портьерам гулял ветерок невидимой, но исправно работающей вентиляции. Дым от сигареты поднимался и уплывал в неё, а после – в море, где он, наверное, садился на крылья жадным альбатросам, улетал на плавбазу. Там в наклон над вонючими бочками долгий сезон отстояла Августа, складывая селёдку серыми спинами одну к другой…
Корабль плыл… Среди темноты подвижного, по-великаньи верещащего моря, он продвигался по курсу, как надо: не торопился и не медлил, а просто шёл себе туда, где его ждёт неизбежно тёплый (и зимой) причал. Августа загасила сигарету и подмигнула Витьке Юдину.