Трудно было перестраиваться. Измученный бессонницей мозг жил своей жизнью, подкидывал все новые и новые вопросы, рассуждения и даже осуждения. Последнего Кузнецов боялся, и как только находило на него холодное раздражение, шел к первой же роте, занимавшейся в поле, бросался на землю, и полз рядом с бойцами, и вскакивал, бросаясь в атаку, громче всех крича "ура!".
- Вот это командир! - радовались бойцы. - Понимает нашего брата.
А он торопился уйти от этих разговоров, стыдясь своего порыва. Выходило, что репетирует, показывает, как будет поднимать роты в атаку. Будто нет ротных, будто в этом обязанность командира полка.
Прежде он считал, что жизнь кадрового военного четко делится на два этапа - приобретение знаний в мирное время и использование их в дни войны. Словно жизнь - копилка: сначала кладут, потом берут накопленное. Теперь, к удивлению своему, Кузнецов понял: война - высшая академия, когда надо каждый день и час учиться и переучиваться.
Однажды он сказал об этих своих думах комиссару полка Пересветову.
- Я так и знал, - усмехнулся тот.
- Что ты знал?
- Что и тебя тоже мучают старые привычки. Пройдет. Все пройдет в первом же бою.
Кузнецов и сам предполагал это, а теперь уверился: тяга к рассуждениям - не черта характера, а только привычка, нечто вроде пережитка старого метода обучения.
Это было на рассвете, после того как полк в соответствии с планом боевой учебы был поднят по тревоге. Солнце вставало за дальним лесом золотисто-пшеничное, обещавшее сушь. В другой стороне над бескрайней луговиной вспыхивали на фоне темного неба золотые купола старых соборов.
Командир и комиссар стояли тогда на невысоком полевом курганчике, смотрели, как взвод за взводом втягивались в лес бесконечная колонна пехоты, и красивые, как на старых литографиях, упряжки артдивизиона, и длинный, растянувшийся по дороге обоз.
- Места-то какие! Русь изначальная! - сказал Пересветов.
Кузнецов промолчал, только глянул с удивлением на своего комиссара. Сам он в тот момент думал не о красоте - о медлительности колонны, о том, что при внезапном налете авиации полк мог бы изрядно пострадать.
- Ты не замечал, что главный символ всякого строительства на Руси - солнце?
Пересветов был личностью противоречивой: любил одинаково страстно и строгость армейского порядка, и, как он сам выражался, "художественность хаоса" - стихи и статьи уставов, соловьиные концерты над палатками и звон трубы, играющей боевую тревогу. И судьба у него оказалась сложной. Начальник политотдела погранотряда, он перед самой войной уехал в отпуск в свою Сибирь. Уже за Уралом его догнала тяжкая весть - война. В тот же час он пересел на встречный поезд, отправив жену с ребенком на родину, в Тобольск. Но добрался только до Москвы. В политуправлении погранвойск его задержали на несколько дней, а потом предложили должность комиссара стрелкового полка. Что стало с погранотрядом, с близкими ему людьми, он не знал и поминутно казнил себя мыслью, что поторопился с отъездом в отпуск.
- Почему солнце? - спросил Кузнецов.
- Планировка большинства древних городов радиальная - улицы расходятся от центра, как лучи от солнца. И дороги за городом тоже как лучи. И цепочки городов вокруг Москвы точно расширяющиеся волны на этих лучах. Тверь, Кострома, Владимир, Рязань, Калуга, Смоленск - одна из таких цепочек.
- Смоленск в старину называли "Ключ-город", - вспомнил Кузнецов.
- Ты, кажется, оттуда родом?
- Деревня Варнавино Демидовского района.
- Родные там?
- Братья, сестры. А что?
- Да так. Послушай, Дмитрий Игнатьич, давно хочу тебя спросить: почему своего единственного сына ты назвал Генрихом?
- В честь Гейне.
- Немца?
- Послушай, комиссар, нам в бой не сегодня-завтра. А ты с этими сомнениями...
Пересветов глянул на командира.
- Ты не злись. Когда кто спрашивает с подвохом, так и ждет, чтобы вывести из равновесия.
- Фашисты жгли его книги.
- А ты, командир, часом, стихи не пишешь?
- Был грех, - смутился Кузнецов.
- Почитаешь?
- После войны.
Они помолчали, наблюдая, как подтягивался отставший третий батальон, бежал плотными кубиками взводов, и топот сотен ног по жесткой, окаменевшей на солнце дернине разносился над лугом.
- Не надо вспоминать о достижениях немецкой нации. Сейчас важно одно - она родила фашизм.
- Фашизм не национален, - горячо возразил Кузнецов. - Он изобретен буржуазией для борьбы против нас.
- Все так. Только можно ли воевать с такими убеждениями? Может, тот немец, которого тебе придется убить, - будущий Гейне?
- Не верю! - Кузнецов недоуменно посмотрел на комиссара. - Да и не в этом дело.
- А в чем?..
Комиссар хитрил. Он и сам думал так же, но хотел, чтобы командир высказался. По опыту работы с людьми он знал: невысказанное мучает. Мысль смутна и изменчива, слова же, как точки в телеграмме, приучают к лаконичности, облегчают душу, освобождают голову для дел непосредственных.
- Не русский ты, что ли? - спросил комиссар с хитрецой в голосе. - Русский, ведь он какой: грусть гасит в веселье, прикидывается дурачком, а себе на уме.
- Неправда, - оборвал его Кузнецов. - Русский человек прост, прям и добр. Ненавижу хитроумных аристократов и этих, которые рубахи-парни. И то и другое почти всегда маска, прикрывающая какую-нибудь подлость. Это пена на волне. Они, эти люди, потому и заметны, что отбрасываются в сторону, изрыгаются историческим развитием нации. Оглянись в прошлое. Разве хитроумные могли победить на поле Куликовом, когда требовалась стойкость, готовность умереть в прямом бою...
- А Кутузов? Перехитрил же французов?
- Опять неправда. Кутузов взял не хитростью, а выдержкой. Едва ли Наполеон не знал, что Кутузов хочет сохранить армию. Русские отошли от Бородина, а когда понадобилось, это случилось всего через полтора месяца, они насмерть встали под Малоярославцем и вынудили французов к гибельному маневру. Неужели, думаешь, Наполеон не понимал, на что его толкал Кутузов? Понимал, но ничего поделать не мог.
- Теперь не та война.
- Да ведь и мы не те.
- А он прет и прет.
- Упрется!
- Ну вот и слава богу, - улыбнулся комиссар. - Только думать сейчас о немцах, как о культурной нации, все же не стоит. Победим - тогда пожалуйста.
- А знаешь, кто мой идеал? - неожиданно сказал Кузнецов. - Болконский.
- Час от часу не легче. Князь?
- Почему князь? Просто русский офицер.
- А поближе не нашел идеалов?
- Я говорю о литературных образах.
- Что ж, будем драться так, чтобы после войны и нас не забыли.
- Не забудут.
- Право на память надо еще завоевать.
Вроде бы они поспорили, а расстались с чувством взаимной симпатии. Кузнецов уехал на своем, ставшем уже привычным, как конь, мотоцикле к первому батальону, а Пересветов отправился в хвост колонны, чтобы проверить, нет ли отстающих. Солнце вставало над лесом, начинало припекать спину под жесткой от пота гимнастеркой.
Это было последнее утро их недолгой боевой учебы. В полдень Кузнецов услышал по радио сообщение Совинформбюро, в котором упоминалось уже Смоленское направление.
- Неужели к Смоленску подбираются? - ужасались в штабе.
Никто не знал, что в тот час гитлеровцы уже ворвались в "Ключ-город", заняли его южную часть, что фашистские танки прошли далеко на восток, к Ярцеву, перерезав дорогу, ведущую к Москве, - единственную, по которой снабжались армии Западного фронта. Никто не знал, что в Ставке уже подписан приказ о вводе в сражение группы соединений фронта резервных армий, среди которых числилась их 250-я дивизия.
Вечером полк, поднятый по боевой тревоге, быстрым маршем ушел на ближайшую железнодорожную станцию, где в ожидании погрузки стоял эшелон.
В последнюю минуту перед отправлением Кузнецов успел передать дежурному по станции открытку, попросил бросить в почтовый ящик. На открытке он написал: "Дорогая Любочка! Привет тебе и детям. Будем здоровы все всегда. Больше всего береги детей и себя при всех обстоятельствах. Мои дела идут хорошо, и общие дела блестящи. Ответ не пиши, пока не сообщу своего адреса. Целую вас всех. Ваш Димитрий".
Не знал он, что больше не сможет послать домой ни одного письма...
Стучат колеса, торопливо стучат, взахлеб. Мелькают столбы, призрачные стволы березок, непривычно слепые, без огней, полустанки. Когда поезд выбегал в луга, становилось светлее: по горизонту лежала белесая полоса вечерней зари. Кузнецову вдруг подумалось: как трудно, наверное, сейчас там, далеко на севере, где белые ночи, - ни подойти, ни скрытно сосредоточиться.
- Вы прилягте, - сказал адъютант. - Кто знает, когда придется...
Закрыв глаза, Кузнецов прислушался. "На за-пад, на за-пад!" - выстукивали колеса. Этот перестук успокаивал, усыплял, как домашнее тиканье ходиков, и в то же время странно будоражил. Так бывало не раз перед строевыми смотрами, когда оставались позади беспокойства подготовки, когда ничего предпринять было уже нельзя и приходилось только ждать и успокаивать себя надеждой, что ребята не подкачают.
- Сергеич? - позвал он комиссара, писавшего что-то под тусклым светом "летучей мыши", прикрытой шинелью. - Слышишь?
- Что?
- Послушай, что говорят колеса?
- Фу ты, а я испугался.
- Все-таки послушай.
- И верно, будто говорят: "Все ли так, все ли так?"
- У кого что болит.
- А тебе что слышится?
- "На за-пад, на за-пад!"
- Ну ясно, теперь это у всех на уме.
Он откинул полу шинели, снова наклонился над бумагами, сказал не оборачиваясь: