Лепехин кивнул.
Старков поднял складешок на уровень глаз, будто собирался рассмотреть его на свет, еще до пробы узнать, водка в складешке или не водка, прижмурился, проговорил раздельно, отливая каждую буковку, как пулю:
- У нас в пехоте такая молитва есть: "Прими, господи, не за пьянство, а за лекарство; не пьем, господи, а лечимся. Не через день, а каждый день, и не по чайной ложке, а по чайному стакану. Да разольется влага животворная по периферии телесной, и ныне, и присно, и во веки веков. Аминь!" Гусарство, конечно, но…
Он согнул руку в локте, махом выпил, крякнул, провел пальцами по губам, протянул складешок Лепехину.
- Хорошая штука от мороза.
Лепехин налил себе, осторожно поставил складешок на снег, заткнул пузырь пробкой, выпил.
Где-то наверху, придушенная далью, раздалась стрельба - Старков поднял голову, прислушался, Лепехин внимательно, цепляясь взглядом за каждое пятно, за каждую плешину, за каждую подозрительную кочку, осмотрел склоны оврага.
- Вот ведь поесть не дадут.
- Могут и не дать.
Стрельба утихла так же быстро, как возникла, потом ударило орудие - тяжелое, хорошего калибра, с дальним боем, через полминуты выстрелу ответил грохот взрыва, вязкий, промозглый.
- Интересно, смогут фронтовики спать после войны? Когда тишины, так сказать, будет от пуза, и больше ничего, а? Иль не смогут? - Старков взглянул на Лепехина, усмехнулся, сморщив лоб, стянув брови в единую линию. - Странно… В нашем доме, это до войны еще, жильцы дважды подавали жалобу на дворника. Жаловались, что тот вставал чуть свет и начинал шмурыгать метлой по асфальту. Говорили, что не могут под метлу спать. А фронтовики спят под бомбежкой, под артобстрелом, и хоть бы хны… Просыпаются, по-моему, только от одного - от тишины. Ничего хреновее на фронте нет, чем тишина.
Пока Старков рассказывал, Лепехин еще раз внимательно рассмотрел его. Взгляд у Старкова быстрый, нескрытный, человек с таким взглядом не обманет и не подведет, руки вот только смутили Лепехина - маленькие слишком. Культурные. Военный человек руки не такие должен иметь. А вообще Старков - приметный малый, веселый, довольный, тут иного слова не подберешь, довольный тем, что не убит…
- Ты воюешь как? - поинтересовался Лепехин. - С начала войны или уже позже на фронт попал?
- Будем считать, что позже.
- Точней…
- В сорок втором, на Волге первый раз в бой попал.
Лепехин кивнул: самое горячее время на Волге было - сорок второй год, хотя сам Лепехин в тот год воевал на Кавказе, там тоже не сладко было, но все же не сравнить со схватками на сталинградских улицах. Потом сержант сказал, что Старков вроде бы молод для того, чтобы воевать в сорок втором, его год призывали позже…
- Я молод на вид, но трухляв на здоровье, - сказал Старков смеясь. Он ковырнул ложкой кашу, складки его губ затвердели, сделались костяными, желтоватыми, и лицо приобрело жесткий вид: как-то сразу он постарел лет на десять. Расстегнул телогрейку, под стеганым бортом Лепехин увидел орден Красного Знамени, старого еще образца, которые давали в первые два года войны, коротким движением выковырнул пуговицу из петельки нагрудного кармана гимнастерки, достал плоский, наподобие записной книжки серебряный портсигар, щелкнул крышкой - в портсигаре, плотно прижатые друг к другу пружинкой, светлели две немецкие, какие курили только старшие офицеры, сигареты. Старков поддел крепким пальцем пружинку, осторожно вытряхнул на ладонь одну сигарету, за ней выкатилась другая, первую он ловким движением циркового фокусника подкинул вверх, и она сразу же приклеилась к старковской губе, вторую же протянул Лепехину. Сержант взял ее, растер пальцами кончик, от сигареты тянуло слабым приятным запахом, непохожим ни на какие табачные запахи, известные ему. Лепехин понюхал сигарету еще раз - такие в разведке не попадались. Старков чиркнул зажигалкой, поднес прозрачный, почти бесцветный огонек к лицу Лепехина - сержант прикурил, глубоко затянулся дымом, остро защекотавшим ноздри и нёбо, выдохнул, потом затянулся еще раз.
Старков перевернул портсигар, серебряный бок тускло блеснул на ладони, сделал неуловимое движение пальцами, портсигар открылся вновь; Старков копнул ногтем тоненькую, плотно прилегающую к крышке серебряную пластинку, на которой штихелем были вырезаны четкие буквы монограммы - пластинка отскочила, словно створка ракушки. Под ней лежало удостоверение об окончании сержантских курсов, а под удостоверением - совсем новенький, обернутый слюдяной бумагой партийный билет.
- Вот, - сказал Старков.
Лепехин взял партбилет в руки.
"Старков Андрей Евграфович…" Год рождения… Организация, выдавшая партбилет… Фотография, печать, закорюка-подпись - все есть, чему положено быть, все стоит на своих, обведенных типографскими нитками местах.
- Клади обратно.
Лепехин вернул Старкову партийный билет.
Старков вдруг звонко расхохотался, стер тыльной стороной ладони выпорхнувшую на щеку слезу:
- Как говорил один французский дипломат - Талейраном его звали - лучший рецепт для любопытного - это, так сказать, соединить в себе французскую любезность с английской глубиной, а итальянскую ловкость с русской твердостью… Все любят разглядывать других, но никто не любит быть сам разгаданным.
Он потянулся за толстым лозиновым прутом, шевельнул увядающий костерок. Погасшая было тряпка вдруг дымно зачадила на сыром снегу. Лепехин встал, вдавил ее в наст сапогом.
- Думаешь, фриц на дым приползет? До этого ль ему сейчас? Если только случайно. Хотя без случайностей на войне… - Старков усмехнулся, начертил прутом два прямоугольника, косо стоящие друг к другу, с двух сторон пририсовал две неровные, искривленные линии. - Вот это, - ткнул прутом в один из треугольников, - штаб батальона, в деревянной избе располагался, а это, - он пририсовал к штабу небольшой квадратик, - гараж. А здесь вот - подсобка. Сарай! Вот в этом-то вот сарае я, когда вернулся с задания, в разведке был, решил переночевать. На свежем воздухе, так сказать. Оказалось, напрасно - не рассчитал я с той ночевкой. Когда ложился - кругом свои ребята были, веселые после наступления, добряги, улыбки шесть на девять, все подтрунивали, что рано я ложусь, время-то, мол, еще школьное… А когда проснулся, увидел, что у ног моих два немца сидят, автоматами мне в живот тычут, зубы скалят. Смешно, видите ли, им. Оказывается, они ночью просочились, перебили штабную охрану, захватили штаб, деревню тоже заняли - и все без единого выстрела, сукины сыны. Смеются немцы у меня в ногах, стволами показывают - снимай сапоги, мол. Сел я, сапоги стаскиваю, а сам стараюсь в дверь заглянуть - что там, во дворе? А во дворе весна… Голубое небо, солнце и хлопцы наши перебитые лежат; гитлеровцы, издеваясь, в штабель сложили - ряд вдоль, ряд поперек сверху, а потом еще ряд вдоль и еще ряд поперек. Из гаража комбатов "бантам" выкатили - новый, всего раз, наверное, ездил наш комбат на нем, краска не успела облупиться, в моторе, гады, ковыряются, завести хотят…
Скрипи зубами не скрипи, а вон какая горькая штука налицо - я в плен угодил, хлопцы - на тот свет. В голове мысль стучит - раз сапоги стаскивать заставляют, значит, разговор будет коротким - к стенке, и прощайте, товарищи! Снял я один сапог, потом стянул другой, кинул фрицам. Они обувку голенищами на свет и языками щелкают, словно на рояле. Довольны. Потом замахали на меня - живи, мол, пока, а что дальше - видно будет. Сарай заперли…
Старков замолчал, докурил сигарету, швырнул ее в снег, потом достал из запазушного, потайного кармана непочатую пачку, расколупал ее ногтем, щелчками по донышку выбил одну сигарету, протянул Лепехину, затем, выколотив наполовину вторую и сунув обведенный золотым колечком мундштук в рот, вытянул ее губами из пачки.
- Сижу, значит, я, кукую. Весна весной, а холодно, пятки примораживает. Хорошо, что еще портянки не отняли, а то совсем был бы каюк. Отыскал я в темноте конец телефонного шнура, намотал на ноги, чтобы портянки не лохматились. Жду. А фрицы тем временем пьянку устроили до чертиков, уже палят во дворе из автоматов. Ну, думаю, под пьяную лавочку пристукнут, как пить дать. И точно - стали с моим часовым ругаться, спорить - выводи, мол, русского, пусть песни перед смертью попоет. Огляделся я, думаю - помирать, так с музыкой. Наткнулся в углу на ломик, примерился… Ну а часовой - дай бог ему здоровья на том свете - упрямым оказался, а может, начальство строго-настрого приказало сберечь пленного - словом, ничего у пьяных немцев не вышло. Кормить же не кормили - целый день во рту ни крохи не было. Вот такая жизнь хреновая… К вечеру часового сменили - уже третьего по счету, в щелях сарайных, смотрю, темно стало. Ну, думаю, надо бежать. А как бежать, когда сарай моим ломиком не расковыряешь - он недавно построенный, бревна одно к одному, вековой сосняк рубили, с малосильным ломиком да против таких бревен все равно что с тачкой против танка. Ага. Ночью я стал барабанить в дверь, кричать: "Пить принесите хоть, сволочи… Пить!" Часовой открыл, успел он только фонариком сверкнуть, как я его ломиком под каску. Свалился - не пикнул. Сорвал я с него автомат, хотел и сапоги снять, да не тут-то было - плотно обувка сидела. Подвернулись только под руку гранаты - ручками в голенища засунуты, извлек я их и обе запустил в окно штаба, а сам - на огороды, в темноту. Поднялась паника, трассеры небо на куски… Ну как хлеб резали… Ну, я среди этих трассеров с рекордной скоростью и драпанул. В портянках. Под утро опять наткнулся на немцев. Хорошо, что их землянку вовремя разглядел. Выползает из нее чистоплюй, глаза красные, кроликом был тот фон-барон и, значит, по малому делу прицеливается… Тут-то я на него втихаря и навалился, даже часовой не услыхал. Оказалось, эсэсовец. При полном параде - ордена, кортик, "вальтер" в лаковой кобуре. И сапоги…