Мы бродили среди деревьев, лезли под брызги фонтанов, Марина сосредоточенно разглядывала Анхорский храм, еще одно чудо света, перенесенное по мановению волшебной палочки в Париж. И хотя это был всего лишь макет в натуральную величину, он казался настоящим, словно высеченный из цельной скалы, весь покрытый резьбой, увенчанный ребристым куполом. На каждый его уступ поставлены были гордо настороженные громадные кошки с курносыми мордами и вздернутыми хвостами. И было в этом величественном строении что-то изысканно чуждое, непостижимое для европейского глаза.
Марина не стала его рисовать. Мы пошли дальше, сели на скамью перед небольшим строением с острыми башенками и задорно торчащими в небо крылышками деревянных перекрытий. Марина открыла альбом.
Я смотрела, как ловко бегает по бумаге остро заточенный карандаш, как постепенно из сумятицы линий проступает невысокий, приземистый этот дворец. Хотелось войти в него, как в сказку, и начать новую жизнь. И пусть бы всегда трепетали под ветром глянцевые округлые листья неведомых растений, и пусть бы не было никаких интриг, и пусть не надо было бы ждать удобного момента для разговора.
Возле Марины, то присаживаясь на скамейку, то забегая ей за спину, крутился мальчик лет десяти. Он восхищенно поглядывал на свою стоящую рядом маму и прижимал палец к губам, когда она тихо говорила:
- Пойдем, наконец, Жак, не надо мешать девочкам.
Марина нарочно не замечала его, а когда закончила, вырвала лист и протянула мальчишке. У того округлились глаза:
- Это мне?
Марина кивнула. Мать увела его. И долго оглядывался этот мальчик, пока не затерялся в толпе. Марина вздохнула.
- А знаешь, я дома почти не рисую.
- Не разрешают?
- Сама не хочу. При ней.
Ясно, при ком.
- Значит, она тебя все-таки не любит? - с противной надеждой в голосе спросила я.
Марина снова нацелилась карандашом на белый лист.
- У нее никогда не было детей, и она мною даже гордится. Она меня всем показывает - смотрите, какая у меня взрослая дочь! Но мы - и я, и папа - должны делать все, как она хочет.
- И чего же она хочет? - небрежно спросила я и посмотрела вдаль, в перспективу зеленой аллеи.
Марина вдруг густо зачернила начатый рисунок, спрятала альбом и карандаш в сумку, руки положила поверх сумки.
- Она хочет, чтобы я перестала думать о глупостях и села учиться шить. Тогда у меня будет заработок и верный кусок хлеба.
- А ты?
- Молчу.
Я положила руку на ее плечо.
- Скажи, - начала я жалобно, - а что она говорит про нас с Борей?
Марина внимательно на меня посмотрела:
- Ты за этим меня позвала?
- Да, - с трудом ответила я и опустила голову.
Марина вздохнула и предложила пойти в арабский павильон. Встала. Но я не двинулась с места. Тогда она снова уселась.
- Ай, да ничего особенного она не говорит. Она боится, что Боря испортит тебе жизнь. Вот и все. Она жалеет тебя. И, как мне кажется, искренне, - Марина заныла, как маленькая, - Наташка, не ходи замуж. Ты же совсем молоденькая.
И вдруг всплакнула.
- Вот и ты туда же, - достала я из сумки платок, - а ты бы на минуту подумала, лучше мне, что ли, дома живется?
Сказала и прикусила язык. В первый раз у меня такое вырвалось. И в мыслях не было, будто я за Борю выхожу - лишь бы из дому уйти.
Марина вынула из моих рук платок и вытерла слезы.
- Пойдем, - тихо сказала она, - а про Валентину Валерьяновну выбрось из головы. Она не такая плохая, как тебе кажется.
Мы отправились в арабский павильон. Там была выставка великолепных ковров.
Народу было немного. Мы походили среди экспонатов и вдруг заблудились в переходах. Ткнулись туда-сюда - кругом ковры и приглушенная, настороженная тишина. На наше счастье, словно из стены вышел гид. Араб. Сладко улыбается, зовет:
- Сюда, мадмуазель, сюда! Пожалуйста, выход там.
Мы отправились за ним в надежде увидеть новый зал, но попали в тупик. Он подвел нас, несколько настороженных, ближе, и открыл незаметную дверцу. Мы очутились в глухой комнатенке, без окон, где, поджав ноги, возле низкого столика сидели двое арабов. Увидали нас, заулыбались, замахали руками, приглашая, а гид стал настойчиво на меня напирать.
Нас охватил страх. Толкнула я этого медоточивого гида, так, что он от неожиданности отлетел в сторону, цапнула Маринку за руку и давай бог ноги обратно. В ближнем зале, на наше счастье, оказались люди. Мы спросили дорогу и выбрались из лабиринта на волю.
Не зря по Парижу ходили слухи про торговлю живым товаром. А что? Скрутили бы, завезли в чужие края, продали в публичный дом - и поминай, как звали. Выставка вдруг померкла, потеряла прелесть. Да и день клонился к вечеру. Мы отправились домой.
- Дурная какая-то жизнь, - сказала на прощанье Марина. - Может, и вправду, бросить все, научиться шить… И ты не слушай нас никого. Решила - выходи замуж. Что нам еще остается!
Мне стало легко. Я в обе щеки расцеловала Марину, и мы разошлись.
У нас с Борей давно было решено: весну я дорабатываю у Одинцовой, летом в последний раз еду в лагерь, а в сентябре, сразу после возвращения, - свадьба. Боря за это время должен найти небольшую квартиру. И чтобы неподалеку от мамы.
Мой последний девичий лагерь на берегу небольшого залива. Среди молодых сосен, на прогретом песке поставлены палатки. В них расселилось около полусотни девочек с Монпарнаса. Свой временный домик мы разбили особняком, и остальные стали нас называть палаткой невест. Половина нашего кружка этой осенью выходила замуж.
Случайно, или мода была такая, мы ходили в белых полотняных платьях, в белых панамках от солнца. Бегали фотографироваться на память под круглым куполом громадной каменной беседки на колоннах в два обхвата. С нее виден был Сен-Максим, чистенький городок на невысоких холмах. Ослепительно белые домики его прятались в сочной зелени. С южной стороны, куда ни глянь, синело море.
До полуночи не затихала палатка невест. Разговорам о женихах и будущих детях не было конца. Маша и Настя-Кузнечик ворчали:
- Черт бы вас побрал, приспичило выходить замуж! Такую компанию разбиваете.
Но упреки их тонули в общем хоре. Таня Ключевская пищала:
- Нет, девочки, как хотите, а детей я рожать не стану. Замуж я, конечно, хочу, но дети не по моей части.
- Ладно, - соглашалась ее старшая сестра Ольга, - ты выходи замуж, а детей буду рожать я.
Хохотали до изнеможения, но процесс воспитания детей представлялся смутно.
- Девочки, девочки, - застенчиво спрашивала тоненькая и большеглазая Сашенька Кочубей, - а вот вы скажите взаправду, как они на самом деле рождаются, дети?
Невеста Нина Уварова, сидя по-турецки на раскладной кровати, деловито куталась в простыню.
- Это очень просто. У мужчин…
- Айй! - в голос орали мы и зарывались в подушки. - Не надо! Не надо!
- Умолкните! - простирала руку Нина. - Я должна просветить ребенка. Чтобы в пятнадцать лет не знать такой простой вещи!
На крики и хохот в палатку заглядывала Любаша.
- Д-девочки, м-милые, - тянула, заикаясь, - что же в-вы так шумите, с-с-спят уже в-все.
- А мы, Любаша, замуж выходим.
- Так в-всем с-скопом и вы-выходите? - смеялась Любаша и просила, чтобы мы выходили замуж потише.
Уснуть все равно было невозможно. Через некоторое время мы выбирались одна за другой из палатки, перебежками крались среди сосен, шли купаться в светящейся ночной воде. Сбросив одежду, повизгивали от наготы и священного ужаса перед темным морем, бросались в воду, в зеленоватое мистическое сияние. Маша оставалась на берегу. Она боялась черной глубины и жалобно пищала:
- Девочки, не глупите, хватит уже, вылезайте!
Мы с Мариной оставляли всех далеко позади, плыли и плыли. Крохотные светлячки таинственно вспыхивали, гасли и вновь вспыхивали на наших руках, плечах… Казалось, еще минута, и все море загорится холодным, неугасающим пламенем.
Прошла неделя - мы и думать забыли о женихах, бегали и бесились, как маленькие. На лагерном автобусе нас, самых старших, возили осматривать руины возле Фрежюса. Вместе с нами был профессор Ильин. Он часто приезжал в лагерь читать лекции. Восхищенные, бродили мы среди римских развалин, осторожно трогали нагретые солнцем камни, проходили под арочными перекрытиями, заглядывали в округлые отверстия на месте окон. Тихо было в руинах, сухо, безжизненно, пусто. Только пучки жесткой травы бесстрашно росли среди расшатанной кладки да шмыгали шоколадные ящерки. Профессор Ильинский рассказывал про Рим, тащил смотреть арену, наполовину разрушенный храм, учил отличать дорическую капитель от коринфской.
Все подробности потом забылись, но остались в памяти вдохновенные с сумасшедшинкой глаза профессора, сухой и солнечный день и волнующее благоговение перед тайнами вечности.
После этой чудесной поездки вечером жгли костер, пели, словно в природе не существовало никакой будущей осени, грядущих перемен. Такое обманчивое то было лето, лето тридцать первого года.
В тот год все обманывало нас. Лишь солнце неизменно стояло в зените, лишь море неизменно выбрасывало невысокую волну. Одну, другую…
Дома взрослые говорили о Гитлере, тревожились, сокрушенно качали головами. А нам - что? То в Германии. А мы будем жить. Лучше в радостях, чем в печалях. Как жили, так и будем жить.