Записки сумасшедшего. – Если наш Петр Чаадаев, объявленный сумасшедшим по классическому принципу: "что дозволено Юпитеру, не дозволено быку", – в самом деле, что стоит его патриотическая, исполненная любви и стыда критика в сравнению с ужасом и отвращением маркиза де Кюстина перед страной, которую он впервые увидел и которая сделала все, чтобы ему понравиться, но, увы! не понравилась? – итак, если этот стоящий в нашей культуре особняком человек, в одной из своих записей тонко подметивший, что то, что мы привыкли понимать под смертью, есть всего лишь отсутствие чистого и ясного осознания общих закономерностей жизни, прав, то, значит, мы мертвы в течение двадцати трех с половиной часов в сутки, если не больше, потому что и сон наш, в котором обычно не происходит какого-либо путного осмысления жизни, тоже есть своего рода смерть.
Эта простейшая буддийская истина никогда не могла бы прийти в голову русскому человеку, даже самому умному и мудрому, – так уж он просто устроен, – и чтобы русский человек до этого додумался, он должен был быть именно немного сумасшедшим, – но был ли таковым Чаадаев на самом деле, остается, к счастью, под вечным вопросом.
Почему нельзя будить спящего человека. – Обращали ли вы внимание, что у людей, длительно пребывающих под палящим солнцем без разумного ему противодействия (читай: наших туристов), и тех, кого только что вырвали из глубокого сна, – один и тот же взгляд: мутный, подавленный, измученный, тоскливый, как будто что-то пытающийся понять или вспомнить – и все-таки бессильный добраться до источника собственного беспокойства и глубочайшего неблагополучия.
Отчего это происходит? по-видимому, оттого, что ощущения реальности и сновидения настолько тесно переплетены в повседневности, что разграничить их часто не представляется возможным.
Испанский режиссер Луис Бунюэль приводит в своих "Мемуарах" один приснившийся ему сон: Бунюэлю снится его отец, тот сидит за кухонным столом и лицо его серьезно, он кушает медленно, мало и почти не говорит; "Я знаю, что отец умер, – вспоминает Бунюэль, – и тихо говорю матери и сестре, сидящим подле меня: "Мы не должны ему об этом напоминать". Не только глубоко мистическое в католическом духе, но и вполне кинематографическое сновидение: Бунюэль его и ввел в слегка измененном виде в свой поздний фильм "Призрак свободы". Также у великого Эм. Сведенборга изображение потустороннего мира чрезвычайно близко бунюэлевскому сну: в своем знаменитом трактате "О небе и его чудесах, и о преисподней, как они были мною услышаны и увидены" Сведенборг описывает бревенчатый дом с двором и собакой, снаружи туманный зимний вечер, обитатели дома давно умерли и перешли в астральный мир, но потусторонняя их жизнь столь же прозаична и безысходна, как прежняя земная: и дом и собака и вечер и зима и люди и общее настроение – точно описание старого голландского натюрморта, все здесь насквозь земное, изобилующее точными деталями, и в то же время нездешнее, потустороннее, как будто из Гамлета или со страниц Достоевского. После смерти, – утверждает Сведенборг, – каждого из нас ждет вполне индивидуальная участь, которая окончательна и необратима, – можно ли верить шведскому ясновидцу? во всяком случае он увидел и описал в подробностях знаменитый стокгольмский пожар, находясь в сотнях километрах от столицы, есть и многие другие, столь же потрясающие примеры его ясновидения. Какой контраст с представлениями тибетских буддистов, утверждающих, что умершие за редчайшими исключениями пребывают в астральном мире максимум сорок девять суток, после чего их ждет неминуемое перерождение в соответствии с их кармой! и какая еще более резкая несовместимость с убеждением самого Будды, считавшего, что между последним сознательным мгновеньем предшествующей жизни и первым сознательным мгновеньем жизни последующей не просунуть и волоса! Известно, что Пушкин с присущим ему "протейским" даром великолепно воспроизвел дух и манеру Сведенборга: в пятой главе "Пиковой дамы" он описал явление умершей старухи, вполне созвучное эпиграфу из той же главы, но, в отличие от шведского мистика, оставил вопрос открытым, явилась ли старуха Германну во сне или наяву, – это он сделал просто потому, что был до мозга костей поэт, буквальное изображение посмертного бытия всегда в той или иной степени умаляет художественный эффект. Также в "Душах чистилища" – лучшей новелле во всей мировой литературе с моей точки зрения – Проспер Мериме не позволяет нам однозначно решить, видит ли дон Жуан де Маранья свои похороны на самом деле или только в воображении. О лермонтовском "Мне снился сон: в долине Дагестана…" и говорить нечего: там смерть лирического героя завернута в упаковку тройного сновидения – и все ради большего искусства. Зато из прозы Фр. Кафки, кошмарной и сновидческой по сути, начисто изгнан элемент сна, более того, мы явственно чувствуем, что, приснись Йозефу К. его гротескное преследование со стороны невидимого Закона, это намертво убило бы кафковское искусство. Итак, мы видим, что искусство с удовольствием обыгрывает сюжет сновидения, но в общем и целом этот сюжет идет ему скорее во вред, чем на пользу: есть вещи, о которых говорить не принято. Субстанция слитности сна и реальности лежит также в основе около– и послесмертных переживаний: оказывается, умерев, осознать, что ты умер, далеко не так просто, как кажется, а пожалуй, что и очень трудно, быть может, так же трудно, как во сне осознать, что тебе все только снится, – каждый из нас знает это по опыту и когда мне, например, снятся родственники, которые давно умерли, у меня никогда нет во сне чувства, что они уже ушли из жизни. На это и упирают тибетские буддисты, они особенно подчеркивают важность сновидений: до тех пор пока мы не научимся осознавать и контролировать собственные сны, считают они, у нас нет власти над своей реинкарнацией, ибо состояние умершего человека в бардо – то есть в астральном мире – принципиально то же, что и во сне, утверждают тибетские буддисты, – поэтому они и создали "йогу сновидений": продуманную практику опознавания собственных снов, столь важную при умирании и в особенности после смерти в бардо становления. Вообще, нельзя не заметить, что во сне проявляются существеннейшие черты нашего характера, пусть в самых невероятных и несовместимых с повседневностью обстоятельствах, меняется характер – меняются и сновидения: как в лучшую, так и в худшую сторону, и чем сновидения связней, чем в большей степени мы руководим их сюжетной конвой, а не она нами, и чем меньше в нашем ментальном теле зависимости, заботы и страха, тем благополучней совершается наше развитие (спросите у тибетцев – они знают), так что степень контроля над сновидениями можно без особого риска отождествить с коэффициентом внутреннего развития человека. А причина здесь в субстанциальной нераздельности действительности и сновидений: последние иллюзионны только по отношению к первым, но если мысленно воссоздать сложный и недоступный нам мир снов, воссоздать его со всеми расползающимися по магическому пространству причинами и следствиями, а также пусть непредставимыми, но весьма вероятными внутренними закономерностями, то он, этот сновидческий мир, по всей видимости будет в точности соответствовать нашему миру, который, кстати говоря, нам самим нередко представляется безумным и сомнамбулическим.
Если же еще учесть и тот факт, что по мере превращения настоящего в прошедшее оно – настоящее – тоже напитывается сновидческой субстанцией, понимание сновидений как особой реальности, а нашей действительности как своего рода "замороженного" сновидения становится даже очевидным и неизбежным. Вообще, перед особенными событиями – такими, как далекое путешествие, операция, и прочее – та действительность, которая была для нас повседневностью, а теперь должна следовать своим путем, но уже без нас – ощущается отчасти как сновидческая и как бы в замедленной съемке с выключенным звуком, зато потом, когда мы сели в самолет или легли на операционную койку, она и вовсе начинает отсутствовать: сновидения суть таким образом как бы промежуточная сфера между временными отрезками бытия.
Поэтому всякий раз, когда что-то поистине отсутствующее – как, например, прошлое до нас или без нас – восстанавливается в памяти, оно сначала воспринимается нами в сновидческой дымке, и лишь потом, когда эта дымка рассеивается, оставляет впечатление зыбкой реальности, в которой вещи и события как бы плавают, – но это плавание мы склонны приписывать скорее особенностям нашей психики, чем самим вещам и событиям: последние сохраняют свой неизменный status quo.
И только на юге, под воздействием солнечного марева, впечатления внешнего мира, будучи восприняты человеческой психикой, тотчас растворяются во всеобъемлющей световой мгле, снова из нее появляясь и опять в ней исчезая, не оставляя в душе глубокого следа: здесь основа восприятия мира как вечно сменяющих друг друга сновидений, так что неудивительно, что буддизм возник именно на юге, на севере для него нет почвы, – действительно, в нашем климате любая реальность, не зная враждебного ей солнечного марева, без труда осиливает сновидческую субстанцию космоса, загоняя ее в ссылку: ночные сновидения. Но как невозможно естественным образом покинуть этот мир бдения без того чтобы не войти в мир сновидений, так ощущение сновидческой субстанции бытия, будучи не в силах победить чувство онтологической и исторической реальности (как это происходит в Азии) и вместе не будучи в состоянии выйти из нее, порождает ту самую южную тоску, которая так характерна для наших южно-европейских стран в летние полдни и которая является прямым и непосредственным выражением двумирной – сновидческой и бдящей одновременно – природы бытия.