Я попробовал замок, тронул, и тот неожиданно открылся.
- Давай, наше место!
- Ну и прекрасно! - обрадовался Басков. - На пол постелить спальники, вполне комфортабельно. Но даже если и гнать примутся, все равно не уходите.
Чудак он, Басков, да как же мы из такой клетки уйдем? Без боя не отдадим. Горбоносый дядька увидел нас в клетке и от зависти зашелся.
- Замок свернули, а? - прямо окрысился, когда увидел, как мы телогрейки на железном полу расстилаем. В клетке пол железный, клепаный и несколько болтов торчат. - Вы зачем башку замку свернули?
- У тебя документ есть? - спрашиваю дядьку.
- Какой документ? - встревожился тот.
- Билет есть у тебя? - напираю на него.
- Так бы и сказал сразу, что в клетку по билету, - буркнул горбоносый и поволок за собой чемодан, а тот бил острым углом по голенищу.
- Шикарно устроились! - Иван вытащил из рюкзака телогрейку, занял место у стены, там проходила широкая жестяная труба.
Три раза хрипло и как-то обреченно прокричал пароход, задрожал, как паралитик, дернулся и потихоньку зашлепал плицами по мутной, переполненной Туре, из трубы мохнато вырывался дым - набирал пары обский Россинант. Неважно, лишь бы дотащил нас до Березова.
- У него, поди, вся грудь в ракушках, - смеется Витька. - Давно колесника не встречал. Их же списать должны, а?
Россинант похрипывал и скрипел, глубоко в трюме работала машина, скорее всего современница Ползунова, мелко-мелко дрожал железный пол, но бесконечная эта вибрация успокаивала. Люди на мешках, ящиках в проходах мало-помалу притерлись, угомонились и вот уже потянулись с кружками, фляжками к бачку - за кипятком. А вскоре и буфет открылся, музыка бурная вскипает над палубой, и срывает ее ветер, относит к Тюмени. Толкаются люди, двигаются, осторожно, поднимая высоко ноги, но как ни берегутся, наступят на задремавшего пассажира…
- А прошлый год… ну, да… об эту пору, - бубнит кто-то. - На этом же "Усиевиче" добирался до Матлыма, и наступили мне на рожу. Слегка так. Пошел умываться, публика встречная ухмыляется и глядит в меня, как на чуду в перьях. В зеркало уставился - мать ты моя женщина! - так галошина рубчиками, подошвой своей и нарисовалась. Ну, печать тебе и печать. Крупный, видать, мужчина проходил, парни определили, что галошина сорок третьего номера.
- Не чуял, что ль, а? - выдохнул басок. - Как ты спать-то уважаешь, Егор? Морду тебе как помидорину давят, а ты и очи не откроешь - ну, куды так спать, просто непостижимо!
- Завсегда так усыпляюсь! - бодро ответил из угла Егор.
- Так у тебя бабу из кровати умыкнут, с такой-то охраной. Ну, гляди, рожу ему портят, а он дрыхнет? Уведут бабу-то!
- Чево?! - лениво удивился Егор. - Ее самое самолично бужу, когда сам просыпаюсь. Она беззаветно спит, радостно и без сновидениев… сладко…
- Не пугана! - объяснил третий голос. - Которая пугана, той путаный сон идет, словно она в сеть попадает. Только терпеть не могу, когда баба храпит. Ить как бабы храпят? Не по-мужичьи, а с издевкой, тоненько, как стружечку сдирают, и сон-то мутный, как молоко снятое. Не пугана она у тебя, - с сожалением протянул третий голос.
- А зачем ее пугать? - покойно прокряхтел Егор, переворачиваясь на спину. - То у девчушки, как на новой картошке, шкурка тоненькая, сама облезает, а бабы наши тя напугают - забудешь, что свою пугалку имеешь. Ну, теснота, - крутанулся Егор. - Едет… едет разный люд… чего ищут, чего потеряли - не знают…
- Год от году все прибывают, - поддержал его басок. - То дичь в борах да рыба в реках иссякают, али лес пожаром смахнет, а люди… всех мастей и разных кровей - все сюда… нашествием. Теснятся там в городах, грудятся, там не распросторничаешь - от девяти до шести неси службу и получай жалованье.
- А у нас иной закон? Тоже принялись поджимать: на реке - рыбнадзор, в тайге - егерь, - налился обидой третий голос. - Позапрошлые годы что? Лодка у меня - бударка, шестисилка, и она кормит меня, поит. Весной до путины бревна сплавляю - плоты вон как бьет, сколько безнадзорного леса плавится, и чей он, скажи? Ничей… его и ловим, срубы ставим или на доску гоним, на дрова. А прошлый год какая мода пошла: ловишь - лови, но сдай в гортоп, за денежку, конечно… Да какая там денежка - куб дров пиленых, колотых отдаем за шестьдесят пять, а я кубов до сотни полторы налавливал. Другие спят али баланду травят, а я после работы за этим бревном охочусь - где справедливость и зачем в гортоп?
- Много, много народностев сорвалось со своих земель, - раздается басок, - Украина и Белорусь, и казах едет, и татаре…
Тихо покачивается пароход, урчит машина, гремит музыка. Поднимаюсь на палубу, там свежо, просторно, река выплыла из берегов, затопила луга и покрыла пашни, огороды - слепит солнцем река. А у борта толкается "вербовка" - их человек двести, и чем-то они похожи друг на друга - не одеждой, нет, а каким то присматривающимся, прицеливающимся взглядом, в котором настороженность, недоверие и опыт, опыт бродяги-путешественника. Перекликается меж собой "вербовка" на своем жаргоне - кто брит, кто лохмат, но с перебитым носом, а третий голубоглаз, но впалая грудь, а у пятого грудь, как корыто, да глаз кривой. И они разбились на стайки, на группки, на компании. И в каждой из них - ядро: бывалый парняга, успевший сходить и в низовья Енисея и Оби, в Заполярье, и побывавший на лесосплаве или у геологов, а вокруг бывалого - ядра - на коротеньких орбитах кружат новички, кружат, как бабочки-однодневки вокруг фонаря, а фонарь - ядро - кружит над ними, туманит головы.
- Тура, что ли, река? Куда втекает?
- Втекает она в Тобол, а тот в Иртыш…
- Иртыш, поди, уж в Сибири, а? Тура вон как вспучилась, ярит на берег… смотри… смотри… халява, дом свалила. А вот, гляди, смехота!
У самого берега высятся огромные двухсаженные ворота, а вокруг них на цепи плавает дом. В окнах колыхаются розовые занавески, а к коньку крепко-накрепко прибит скворечник, и на ветке скворец перышки чистит. Почистил и принялся горлышко пробовать, только за шумом реки не слышно птичьей песни. Но у скворца и здесь такая же песня, как и на Волге.
- Двадцать второе мая сегодня, а здесь солнце чуток к земле притронулось. Трава-то ползет, вон как хлещет, а дерево голое.
- Сибирь! - отвечают ему. - Вон погоди, в Заполярье снег еще сугробится, по оврагам затаился, гад, до самой осени. Там, ребята, иногда в июле снег валит прямо на цветики-цветочки, мороза нет, а снег шпарит - околеть запросто можно…
А Тура ширится, топит берега, изгибается в широкие дуги, почти в кольцо и, прорывая его, оставляет тихую гладкую старицу. На корме парохода задумчиво жуют жвачку два быка и пестрая пугливая коровенка, рядом в клетке сонно похрюкивает свинья, а в ящиках вскрикивают куры, гоготнул гусь, взбрехнула собачонка. Ноев ковчег наш пароход, трудяга.
Выбравшись из тесной клетки и набившись в люксовую каюту, среди протертых ковров и зеркал, тринадцать разинутых ртов и почти три десятка ушей жадно вслушивались в Баскова, а тот, не иссякая, разворачивал одну за другой свои сибириады-шехерезады. И каждая басня была диковиннее другой. Ермака он называл запросто - "Василь Тимофеич", "Аленин", князя Меншикова - Данилычем, Сурикова - Василием, а своего начальника - Яковом Семенычем. Все у него затейливо перепуталось, когда он начинал рыбацкую быль о литом из серебра осетре, что вырвался у него из рук на Чемашевском песке и кончал нельмой, нельмушкой, которую мы никогда не видели. Медведи здесь бродят гурьбой, просто толпами, а среди них не только медведи-скотники, медведи-стервятники, а встречаются и каннибалы. У нас мурашки по спине, но Басков успокаивает, что волки летом в тайге не обретаются, они уходят за оленьими стадами - каслают, так сказать, совместно.
- Что значит кас-ла-ют? - спрашиваем начальника.
- Как пасут овец? - в упор спросил Басков.
- Да, как? Собьют в отару и перегоняют с места на место, от ручья к колодцу… - ответил Витька.
- Во-о, коче-во-е оленеводство! - начальник довольно рассмеялся, словно он сам оленевод, словно сам великий кочевник. - Олень - не овца, ясно. Ему пространства необходимы, тундра. Вот оленеводы и кочуют - каслают со стадами.
Мы чувствуем: Басков хочет одного - чтобы мы впустили в себя Сибирь, поселили ее в себе и сжились с ней, переплетая свои корни с ее корнями.
- Нет, ничего путного не создашь, пока ты приживальщик, пока ты работаешь по найму, по вербовке! - заявил он.
В его мягком, певучем волжском говоре появились какие-то твердые, остроугольные слова из иного мира. Кто-то совсем недавно, так же, как он сейчас, внедрялся в него и требовал впустить в себя Сибирь. Цепная реакция - кто-то завлек сюда Баскова, сейчас Басков завлекает нас, неужели завтра мы начнем завлекать других?
- А ты не вербуй! - огрызались мы, пристально вглядываясь в новый мир. А он весь - хвойно-зеленый, весь голубой от бездонного неба, в зелено-голубом, прозрачно-синем ветре. Мы рвемся на работу, рвемся к делу; только в нем мы можем выразить и утвердить себя, мы честолюбивы и только из здорового честолюбия нарождается мастер, а мы представляем себя только мастерами. Мы молоды и оттого категоричны, все в нас обострено до максимализма. Нам нужен весь мир, а Басков завлекает нас, как шаман своим камланием.
"Усиевич", фыркая, вошел в Тобол, река распахнулась, широко раздвинула берега.
Издалека перед нами открывался белокаменный кремль, и мы приближались к нему медленно; освещаемый солнцем то с одной, то с другой стороны, он словно парил в воздухе несказанно сказочный, удивительно неожиданный, как возникающая музыка. Мы огибали его, а кремль был словно осью, и на ней вращался и наш пароход, и катера, и лодки-неводники, и медлительные баржи - река упруго изгибалась в кольца.