Понимая, что после пережитого волнения ей необходимо побыть в одиночестве, молодые люди отступили, собираясь удалиться.
Однако королева протянула к ним руку со словами:
- Господа, надеюсь, вы не оставите меня, не поцеловав мне руку?
Телохранители подошли в том же порядке, в каком они называли имена и адреса своих родных, то есть сначала - г-н де Мальден, за ним - г-н де Валори.
Шарни приблизился последним. Рука королевы дрожала в ожидании его поцелуя, ради которого, несомненно, она предложила эту милость и двум другим офицерам.
Однако едва граф коснулся губами ее прекрасной руки, ему показалось (ведь у него на груди лежало письмо Андре), что он совершает святотатство.
Мария Антуанетта испустила вздох, более походивший на стон; никогда она не ощущала с такой очевидностью, как во время этого поцелуя, что с каждым днем, с каждым часом, чуть ли с каждой минутой пропасть между нею и ее возлюбленным становится все непреодолимее.
На следующий день перед отъездом г-н де Латур-Мобур и г-н Барнав, не имевшие представления о том, что произошло накануне между королем и тремя офицерами, стали с прежней настойчивостью предлагать им переодеться национальными гвардейцами; однако те наотрез отказались, заявив, что их место - на козлах королевской кареты и что они будут в тех костюмах, которые приказал им надеть король.
Тогда Барнав выразил желание, чтобы по обеим сторонам козел было привязано по доске для двух гренадеров: доски по мере возможности заслонили бы упрямцев от опасности.
В десять часов утра карета выехала из Мо; путешественники возвращались в Париж, в котором отсутствовали всего пять дней.
Пять дней! Какая бездонная пропасть разверзлась за это время!
Они отъехали от Мо всего на одно льё, но кортеж принял еще более устрашающий вид.
Жители всех окрестностей Парижа непрерывно пополняли его. Барнав хотел было заставить форейторов ехать рысью, но национальная гвардия из Кле преградила путь карете, угрожая остриями штыков.
Было бы неосторожно пытаться прорваться сквозь эту преграду; королева и сама поняла опасность и стала умолять депутатов не делать ничего такого, что увеличило бы народный гнев, раздуло бы грозную бурю: уже слышны были ее раскаты, уже чувствовалось ее дыхание.
Вскоре толпа так разрослась, что лошади едва могли идти шагом.
Никогда еще не было так жарко; воздух был горячим как огонь.
Оскорбительное любопытство толпы преследовало короля и королеву, заставляя их забиваться по углам кареты.
Какие-то люди вскакивали на подножки и просовывали головы в окна берлины; другие взбирались на экипаж или пристраивались на запятках; третьи висли на лошадях.
Шарни и два его товарища просто чудом еще оставались живы.
Двух гренадеров было явно недостаточно, чтобы отразить все удары: они просили, умоляли, приказывали именем Национального собрания, однако их голоса тонули в толпе среди криков, воплей и брани.
Впереди кареты двигалось более двух тысяч человек, а позади - более четырех тысяч.
По обеим сторонам кареты катила беспрестанно возраставшая толпа.
По мере приближения кортежа к Парижу, воздуха словно становилось все меньше и меньше, будто его поглощал гигантский город.
Карета двигалась под ослепительным солнцем, при тридцатипятиградусной жаре, в облаке пыли, разъедавшей кожу, подобно толченому стеклу.
Королева несколько раз откидывалась на спинку сиденья, жалуясь, что она задыхается.
В Бурже́ король так сильно побледнел, словно готов был лишиться чувств; он попросил стакан вина: сердце его сдавало.
Ему едва не поднесли, как Христу, губку, смоченную в желчи и уксусе. Во всяком случае, предложение такое было сделано, но, к счастью, тут же и отвергнуто.
Добрались до заставы Ла-Вилетт.
Толпе понадобился целый час на то, чтобы протиснуться сквозь два ряда домов, белые стены которых отражали солнечные лучи, что еще больше усиливало жару.
Повсюду были мужчины, женщины, дети. Толпе не видно было ни конца ни краю; мостовые были забиты народом настолько, что люди не могли пошевелить ни рукой ни ногой.
В дверях, в окнах, на крышах домов - повсюду были зеваки.
Деревья сгибались под тяжестью этих живых плодов.
У всех людей на головах были шляпы.
Дело в том, что накануне по всему Парижу были расклеены листовки, гласившие:
Кто будет приветствовать короля,
будет бит палками.
Кто оскорбит его,
будет повешен.
Все это было так страшно, что распорядители не осмелились двигаться по улице Предместья Сен-Мартен, изобилующей препятствиями и, следовательно, опасностями; это была зловещая, кровавая улица, ставшая известной после ужасного убийства Бертье.
Было решено возвращаться Елисейскими полями, и, обогнув Париж, кортеж двинулся вдоль Внешних бульваров.
Это были еще три часа дополнительных мучений, и они были настолько невыносимы, что королева просила ехать самой короткой, пусть даже и наиболее опасной дорогой.
Дважды она пыталась опустить занавески, но оба раза толпа поднимала такой крик, что приходилось вновь их отодвигать.
Впрочем, у заставы карету взял в кольцо большой отряд гренадеров.
Многие из них пошли рядом с дверцами, и за меховыми шапками солдат почти не стало видно окон берлины.
Наконец к шести часам авангард показался из-за стен парка Монсо; солдаты тащили за собой три пушки, тяжело громыхавшие по неровной мостовой.
Авангард состоял из всадников и пехотинцев, однако к нему присоединилась такая огромная толпа, что строй был нарушен.
Те, кто заметил авангард, поспешили подняться вверх по Елисейским полям: вот уже в третий раз Людовик XVI возвращался через эту роковую заставу.
В первый раз он вернулся через нее после взятия Бастилии.
Во второй раз - после ночи с 5 на 6 октября.
В третий раз - теперь, после неудавшегося бегства в Варенн.
Прослышав, что кортеж движется по дороге из Нёйи, все парижане поспешили на Елисейские поля.
Когда карета подъехала к заставе, король и королева увидели, что вокруг, насколько хватало глаз, раскинулось необъятное людское море; хмурые, озлобленные парижане стояли молча, не снимая шляп.
Но что было если не самым страшным, то уж, во всяком случае, самым зловещим, так это двойное оцепление солдат национальной гвардии, державших ружья прикладами вверх в знак траура; солдаты стояли вдоль всего пути от заставы до Тюильри.
Да, это и в самом деле был день траура, глубокого траура, траура по семивековой монархии.
Медленно катившая сквозь толпу карета была катафалком, и катафалк этот вез королевскую власть к могиле.
При виде длинной цепочки национальных гвардейцев сопровождавшие карету солдаты стали потрясать оружием с криками: "Да здравствует нация!"
Крики эти были сейчас же подхвачены по всей линии, от заставы до Тюильри.
Потом все необъятное людское море, терявшееся под сенью деревьев и раскинувшееся с одной стороны до предместья Руль, а с другой - до самой реки, всколыхнулось и отозвалось: "Да здравствует нация!"
То был клич братства, изданный всей Францией.
И лишь одна-единственная семья - та, что хотела бежать из Франции, - была исключена из этого братства.
Час ушел на то, чтобы доехать от заставы до площади Людовика XV. Лошади еле двигались, каждая из них везла на себе еще по гренадеру.
За берлиной, где находились король, королева, члены королевской семьи, Барнав и Петион, ехал кабриолет, где сидели две камеристки королевы и г-н де Латур-Мобур; за кабриолетом катила двуколка с самодельной крышей из веток - в ней ехали Друэ, Гийом и Можен: первый из них арестовал короля, а два других помогали его задержать. Усталость заставила их прибегнуть к такого рода средству передвижения.
Один только Бийо был неутомим, будто жажда мести сделала его бронзовым; он по-прежнему ехал верхом во главе кортежа.
Когда выехали на площадь Людовика XV, король увидел, что у статуи его предка завязаны глаза.
- Что они хотели этим сказать? - спросил король у Барнава.
- Не знаю, государь, - отвечал тот, кому был задан вопрос.
- Я знаю, я! - вмешался Петион. - Они хотели сказать, что монархия слепа.
Несмотря на эскорт, на распорядителей, на объяснения, запрещавшие оскорблять короля под страхом смерти, народ несколько раз прорывался сквозь цепь гренадеров - слабое и ничтожное заграждение от людской стихии, которой Господь забыл сказать, как он велел морю: "Дальше ты не пойдешь!" Когда происходило такое столкновение зевак с охраной, когда кому-то удавалось прорваться, перед королевой неожиданно появлялись в окне отвратительные физиономии, изрыгавшие угрозы; это были подонки общества, поднимавшиеся на его поверхность подобно морским чудищам, что показываются из глубин океана только в сильный шторм.
Как-то раз, особенно сильно испугавшись, королева закрыла окно кареты.
- Зачем опускаешь стекла? - вскричали гневные голоса.
- Вы только взгляните на моих бедных детей, господа, - взмолилась королева, - посмотрите, в каком они состоянии!
Вытирая катившийся с их щек пот, она прибавила:
- Мы уже задыхаемся!
- Ба! - заорал кто-то. - Это пустяки! Мы тебя и по-другому можем задушить, не беспокойся!
От удара кулаком стекло разлетелось вдребезги.
Однако среди всего этого ужаса происходили и такие сцены, которые могли бы утешить короля и королеву, если бы они способны были воспринимать добро так же, как зло.