Центральной фигурой, с оглядкой на которую "деревенщики" могли выстраивать собственную творческую идентификацию, не опасаясь иронических замечаний в "несоразмерности", стал С. Есенин, там более что в 1970-е годы массовая любовь к поэту наконец-то "синхронизировалась" с его официальным признанием в качестве большой литературной величины: в 1965 году в Константинове открылся мемориальный дом-музей Есенина, огромными тиражами выходили его сочинения, одна за другой появлялись монографии, празднование юбилеев вышло на уровень мероприятий всесоюзного масштаба. "Деревенщики" фольклорные формы есенинской поэзии, "органичность" ее образно-символической системы и интонационного строя посчитали стилевым образцом, идеально согласованным с их вкусами, и выражением "архетипических" свойств национальной литературы. "…Недаром исконно русские поэты, выходцы из народа, отличались таким литературным ладом, такой душевностью, что народ наш пел и принимал их без подписки, принимал, как себя самого, – пояснял Астафьев. – И не знает до се наш простой люд таких поэтов, как Маяковский и ему подобные, хотя они и со "смыслом", а вот Есенина знает". В "затеси" "Есенина поют" (1982) Астафьев в духе близких ему романтических представлений о поэзии изобразил поэта выразителем народной драмы, которому в силу его дарования назначено страдать за всех:
Отчего же это и почему так мало пели и поют у нас Есенина-то? Самого певучего поэта! Неужто и мертвого все его отторгают локтями? Неужто и в самом деле его страшно пускать к народу? Возьмут русские люди и порвут на себе рубаху, а вместе с нею и сердце разорвут, как мне сейчас впору выскрести его ногтями из тела, из мяса, чтоб больно и боязно было, чтоб отмучиться той мукой, которой не перенес, не пережил поэт, страдающий разом всеми страданиями своего народа и мучаясь за всех людей, за всякую живую тварь недоступной нам всевышней мукой, которую мы часто слышим в себе и потому льнем, тянемся к слову рязанского парня, чтоб еще и еще раз отозвалась, разбередила нашу душу его боль, его всесветная тоска.
У Астафьева романтическая атрибутика текста (поэт выше земных распрей, он – "Богово дитя") нейтрализовала политико-символические подтексты, связанные с судьбой Есенина, однако они для самоопределения "деревенщиков" были весьма важны. В. Белов вспоминал совместную поездку с Шукшиным в Вологду и примечательный разговор о Есенине и Алексее Ганине:
Макарыч хмуро слушал трагическую историю о гибели Ганина, а есенинскую судьбу он и без меня знал назубок.
Судьбы русской культуры плотно увязаны с гибелью Пушкина и Есенина. А сколько их было, не менее трагических жизненных финалов, завершавших путь наших национальных творцов! Предчувствия не оставляли и самого Шукшина. После создания сказки ("До третьих петухов". – А.Р.) эти предчувствия явно обострились…
Трагические жизненные истории Есенина, Ганина, новокрестьянских поэтов (Николая Клюева, Сергея Клычкова, Петра Орешина) убеждали "неопочвенников" в целенаправленности искоренения крестьянства – хранителя "русскости" "интернациональной" властью и переносились на современную культурную ситуацию, в которой они наблюдали прежнюю картину: "толстокожая марксистская критика" и продвигаемая ею "городская, преимущественно интеллигентская эстетика" все так же ставят заслоны "подлинной (народной) правде".
Писатели крестьянского происхождения хорошо понимали, что ограничение крестьянства в правах было результатом не только репрессивной политики советской власти, но давнего социального и риторического дисбаланса, при котором крестьянин всегда оказывался объектом подчинения и описания, пусть даже и почтительного. Изменить принципы, регулирующие право на культурно легитимное высказывание, и было их задачей. Любопытным свидетельством таких намерений стал инициированный Залыгиным в начале 1980-х годов проект книжной серии "Из литературного наследия". Начаться этот проект, идеально вписавшийся в общую для этого периода и охватившую разные сферы (от архитектуры до книгоиздания) тенденцию к "мемориализации" прошлого, должен был с публикации произведений писателя-самоучки из крестьян Сергея Терентьевича Семенова (1868–1922). Его "Крестьянские рассказы" в начале ХХ века несколько раз переиздавались с предисловием Толстого, отдельные произведения выходили уже в советский период, но к началу 1980-х его имя практически ничего не говорило массовому читателю, так что публикация прозы забытого крестьянского автора была актом просветительским. Тем более любопытно, как Залыгин, написавший вступительную статью к тому прозы Семенова, мотивировал необходимость появления книги. Если оставить в стороне обязательные для риторики подобных проектов рассуждения о памяти, конституирующей человеческое общество, на первом плане окажется признание ограниченности художественного зрения классики:
Разумеется, классика необходима любой литературе, нет классики – нет в полном смысле слова и литературы, нет присущего нации литературно-художественного языка, ни даже соответствующего литературного мышления, однако же при всем при том создает ли классика полную картину реальной жизни народа? <…>
Думаю, что нет – классика неизбежно опускает то бытописание, без которого последующие поколения не смогут понять жизнь своего народа, его эволюцию и происхождение. <…>
Пьер Безухов, Андрей Болконский, Родион Раскольников, братья Карамазовы, Хорь и Калиныч, три чеховские сестры – все это герои настолько известные, что без них мы часто не представляем и самих себя, но ведь кроме них всегда существовали и такие, кто, может быть, никогда не задумывался над проблемами жизни, как их понимали Толстой, Достоевский, Тургенев или Чехов, но тем не менее осуществляли самое жизнь.
И не сложилось ли такого положения, при котором классик неизбежно возводит на пьедестал своих героев, то есть всех тех, кто так или иначе выражает его мысли, все же остальные остаются в неизвестности?