Всего за 299 руб. Купить полную версию
…мы, "русская диссидентура", каковую, между прочим, можно было пересчитать по пальцам, мы отнюдь не мечтали пополнить свои ряды за счет, положим, русских писателей. Где-то в конце 1970-х узнал я, что Валентин Распутин, будучи приглашенным на встречу с работниками иркутского телевидения, наговорил им такого, что телевизионщиков-партийцев после вызывали в партком и вопрошали, почему они, коммунисты, не возражали Распутину… Я тогда черкнул коротенькое письмецо своему земляку, где прямо говорил, что диссидент Распутин – потеря для России. Просил об осторожности… Письмо, отправленное с "нарочным", было перехвачено.
Ретроспективное восстановление исследователем взаимоналожения конформистских и нонконформистских мотиваций всегда приблизительно, но, на мой взгляд, несколько эпизодов из творческой биографии В. Астафьева способны дать представление о стратегии "деревенщиков" по "отвоевыванию" пространства свободы без покушения на полномочия существующих институтов. Астафьев активнее, нежели его коллеги по "деревенской прозе", моделировал свой автобиографический миф через мотивы бунта и протеста, идущих от "натуры", ее анархической стихийности. Тем любопытней, что он признавал наиболее действенным ограничителем собственного несогласия. В 1967 году в письме к жене он жалуется на оскорбительную редактуру в "Нашем современнике" его рассказа, который вышел в "выхолощенном" виде:
Как жить? Как работать? Эти вопросы и без того не оставляют меня ни на минуту, а тут последние проблески света затыкают грязной лапой… <…>
Нас ждет великое банкротство, и мы бессильны ему противостоять. Даже единственную возможность – талант – и то нам не дают реализовать и употребить на пользу людям. Нас засупонивают все туже и туже. Мысль начинает работать вяло, покоряться. А чтобы творить, нужно быть бунтарем. Но против кого и против чего бунтовать? Кругом одни благожелатели, все к тебе вроде бы с добром, а потом "отредактируют". Руки опускаются. И жаль, что это ремесло невозможно бросить.
Возможный протест парализован отсутствием явного противника ("все к тебе с добром") и невозможностью отказаться от творчества – из-за желания самореализоваться и необходимости зарабатывать на хлеб "этим ремеслом". Но спустя три года, по словам Астафьева, в Союз писателей СССР им было отправлено письмо в поддержку Солженицына, исключенного из СП, в котором он резко осуждал установившийся "надзор за словом писательским <…> какой и не снился <…> в "проклятом прошлом"". Документ этот, по сути, был протестным, нарушавшим вмененное рядовым членам СП согласие на компромисс, а к финалу "сползавшим" в политическую нелояльность (Астафьев заявлял об угрожающей перспективе изоляции за "железным занавесом", предупреждал об опасности практики доносительства, в которой видел признак ресталинизации). Однако писатель обращался в официальную структуру, констатировал несоблюдение правовых и этических норм в отношении Солженицына, то есть действовал, признавая легитимность сложившегося политико-административного порядка и предполагая возможное изменение ситуации. Стилистически венчал эту стратегию заостренный Астафьевым контраст между "открытыми" действиями Солженицына и "лукавством" недавно эмигрировавшего и обличаемого советской прессой Анатолия Кузнецова, который "подло смылся, не по-русски, хлопнув дверью и пославши по матушке тех, кто ему не нравился, а втихаря, исподволь изготовившись к бегству". Впоследствии Астафьев интерпретировал свою общественно-литературную позицию в соотнесении с двумя моделями нонконформизма, одну из которых олицетворял Солженицын, а другую – диссиденты. В 1994 году он подтверждал отказ от последовательных и радикальных проявлений несогласия, риторически мотивировав это соображениями в духе этики Солженицына:
Я не мог стать диссидентом ни ради свободы, ни ради популярности, ни просто так, потому как не готов был стать таковым: семья – большая, следовательно, мера храбрости – малая. Да и внутренней готовности, раскованности (которая, впрочем, у диссидентов со временем "незаметно" перешла в разнузданность, самовосхваление, а у кого и в непристойности) – мне не хватало. Но более всего не хватало духовного начала, которое сильнее всякой силы.
Астафьев с готовностью признавал нонконформизм инакомыслящих и Солженицына свидетельством большой духовной крепости, но психологически и культурно этот жертвенный максимализм протеста, свойственный, кстати, в основном, диссидентам из интеллигентской публики, оставался ему чужд. Стратегия "деревенщиков", и Астафьева в частности, заключалась в другом: в согласии на существующую ситуацию и постепенном приспособлении к ней, а ее к себе – в нахождении шаткого баланса между сохранением за собой права на художнически честное высказывание и использованием преимуществ, которые давались отсутствием конфронтации с системой. Впрочем, принципы согласия или несогласия с системой, условия заключения неизбежных компромиссов, размер ставок и предполагаемых потерь в случае публичного несогласия каждый писатель определял для себя самостоятельно, и (нон)конформистские стратегии "деревенщиков" нужно внимательно индивидуализировать. Астафьевское, иногда аффективное, "бунтарство" и добросовестный профессионализм Залыгина, сложившийся под непосредственным воздействием этики земской интеллигенции (родителей писателя) и неписаного кодекса "спецов" (в данном случае дореволюционной профессуры, преподававшей Залыгину в Омске в Сельскохозяйственной академии), существенно определялись биографическим контекстом, но, как выясняется, были довольно эффективны в качестве стратегий самопродвижения.
Важно и то, что "деревенщики" принципиально отказывались от резких нонконформистских эстетических жестов, свойственных модернистски-авангардистской публике, и, разумеется, последствия подобного выбора выходили за пределы поэтики. Степень идеологического нонконформизма в данном случае регулировалась самим языком традиционализма: желание опровергнуть "отлакированную действительность" соцреализма и "сказать правду" осуществлялось в рамках прежней реалистической системы, элементы которой "деревенщики" могли перекомбинировать, а знаки поменять, избежав при этом радикальной проблематизации ее норм.