* * *
Это множащееся, вьющееся говорение то походит на бормотание во сне, то сами стихотворения представляют собой сны, здесь и сейчас происходящие. Стихотворения-сны. И не случайно поэма-цикл заканчивается странным сном, кажется, не связанным с реальностью: "Сын". Герою снится кривляющийся, с меняющимися чертами, хочется сказать – агонизирующий сын, выкрикивающий только "пипи" и "кака". Вот эти инфантильно-натуралистические "пипи и кака" никаким вариациям не поддаются, они своего рода часть, если не основа утраченной реальности. "Какая чушь, У меня нет сына" – восклицает герой. И приходит к выводу, что этот "Бессмысленный и нежный, / Беспомощный как роза на балконе" (с неожиданным возвращением почти лишенной иронии романтической образности и анахронических заглавных букв в началах строк) сын есть "инвариант меня" – то есть то, что остается неизменным вопреки всяким превращениям-размножениям и среди них.
* * *
Так ставится проблема противостояния. Перефразируя известное высказывание Григория Сковороды, получим: "Мир ловил меня сетями своими, но я ускользнул" (со специальным современным переосмыслением слова "сети"). Одно из бормотаний стихотворения "Сна блесна": "сна ни в одном глазу / сон как голод не тёт / ка но я ус коль зну [отрывисто]" (из "Псевдостихотворений псевдосимволистского цикла"). На тему тривиального "Жизнь есть сон" у Игоря Левшина – непрекращающаяся импровизация, но с некоторым зловещим изменением: жизнь в виртуальном мире есть кома (временная смерть).
* * *
Бесконечность виртуального мира (его специальная мучительность в том, что за его пределы крайне трудно выйти; есть ощущение, что он везде, повсюду) происходит и из того, что это мир потребления, или иначе – присвоения. И присваивает он все, втягивает в себя, как пылесос. И все достижения прошлой или современной культуры для него только пища. Он их сжирает. Будут ли это строки и образы великих поэтов, заумь футуриста, философские идеи или герои аниме-сериалов – безразлично. Великая виртуальность все это присваивает, перемешивает и уравнивает. Происходит великое уравнивание. Так что князь Мышкин, Бивис и Бадхед (три идиота) оказываются вместе, одинаково призрачные и зловещие (в стихотворении "мне видятся трое"). Этот мир, как мы видели, вообще населен призраками.
* * *
Так начинается тема "великой жратвы". А также "жертвы". Эти два анаграмматически связанных слова Игорь Левшин сводит в одной из лекций Вепря Петрова.
* * *
Жратва, поедание – это и есть конкретное воплощение использования как поглощения. Поедание почти ритуальное. Всё ест всё, или все – всех. Причем поедающий всегда может стать поедаемым (поглощаемым), как и наоборот. Специально этой теме посвящена поэма в отдельных стихотворениях (как обычно у Левшина) "Пророк Аджика". Заглавный герой (появляется только в первом стихотворении, но, кажется, всегда присутствует, маячит на заднем плане; или бросает на все стихи свою тень) двусмыслен: с одной стороны, воплощение и пророк этого мира "большой жратвы" (и "большой жертвы"), с другой – в себе несет задатки, или зачатки, бунта: "он дыру в белой скатерти этого мира / выжег ядом крови своей". Ну, а прожечь дыру – значит выйти по/на другую сторону виртуальности. Но то же самое (двусмысленность) – и в Вепре Петрове, и в Скотопоэте (другом персонаже-соавторе Левшина) и (возможно) в самом, объединяющем их всех, Авторе.
* * *
В "Пророке Аджика" действие в основном разворачивается на пляже (хотя иной раз и может переноситься в городские декорации). Это, можно сказать, курортно-кулинарные стихи Игоря Левшина. Главное занятие "пляжа" (это почти обобщенный персонаж, личностей как таковых здесь нет: персонажи-функции), хотя и не единственное, – еда. Причем образность, источник которой – поедание, распространяется на все окружающее, весь мир оказывается захвачен этим тотальным поеданием: "кобелек / жует стебелек", облако глотает светило (отсылка к сюжету детской сказки акцентирует своеобразную инфантильность этого мира еды), чайка цепляет клювом мешок с очистками и т. д. И у этого мира тотальной еды – две особенности. Во-первых, поедаемое совершенно добровольно, оно хочет быть съеденным (во всяком случае так предполагается): "Зайко с криком Пан или рапан / Бросается грудью на шампуры" (жратва-жертва), "солдаты-купаты" (которых еще упомянем в другом контексте) готовы отдать жизнь и т. д. Во-вторых, каждый может стать или представляться едой: "старый хряк / оскалил клык" (ситуация "объяснения в любви"; возможная подружка – яство), "хищный отрок / ласкает окорок подруги" – другая сценка.
* * *
Эротическая образность и "гастрономическая" мешаются. В мире виртуального потребления (или в виртуальном мире потребления) и сексуальное, и гастрономическое уравниваются. В обоих случаях это отношения с объектом, который должен быть поглощен и использован. И оба связаны с насилием. Поэтому очень естественно возникает третий пласт образности, связанной с насилием: подавление. Война или деятельность каких-либо карательных органов очень естественно вписываются в этот мир большой жратвы. У лирического героя, одновременно и созданного этим миром и тяготящегося им, глаз устроен так, что он во всех окружающих явлениях видит тени войны или подавления. Причем в самых неожиданных и, казалось бы, безобидных ситуациях. Опять вспомним о "солдатах-купатах". О "шиповнике-полковнике", который "зацвел у дороги". Или о "чайке-чрезвычайке", подцепившей клювом пакет, и "кафешке-гебешке", которую "открыли на набережной недорого". Внешне почти не мотивированные рифмы, но внутренне, состоянием этого мира, очень оправданные.
* * *
Агрессия, почти беспредметная (как в воображаемой войне всех против всех, то есть рассеянная, не имеющая определенного объекта), пронизывает этот мир: "будет жечь и колоть", "будет бубнить и жечь", "чтобы жечь, убивать" – педалируется в стихотворении "На пляже" (а всего-то описывается карточная игра курортников). И наконец: "буду жечь-кромсать" (в стихотворении "памяти Кудияра-Атамана).
* * *
В виртуальном уютном, безопасном или обезопашенном мире ("ученый дрочит уютно / на фото коммандос" – из стихотворения "ноктюрн # 15"), где война и насилие – игра и представление, возникает особенное одиночество; оно и есть источник бесконечного, казалось бы, беспричинного страдания. Вся эта множащаяся, постоянно варьирующаяся и отменяемая (неотменная) псевдореальность есть отношения с самим собой: начиная с войны, жратвы и секса и кончая множащимся неустойчивым бесконечным письмом. Все это продукты компьютерных грез, смертного сна (вот такие сны в нем приснятся). Если перефразировать Хайдеггера, то получим что-то вот такое: куда бы герой ни двинулся, он наталкивается только на самого себя.
* * *
Тема мастурбации, устойчивая в стихах Игоря Левшина, поэтому очень естественна. Мастурбация – это и есть физиологический образ виртуальности, с множащимся, вариативным, послушным объектом и субъектом, который от него неотличим/неотделим. В раннем творчестве 1980-х, когда ни о каком Интернете мы не слыхали, у Игоря Левшина уже складывается образ виртуальности на основе именно мастурбационных картин. В стихотворении "Зима", например, вошедшем в книгу: "В твои объятия густые / Сейчас и до утра шести / Я падаю, Ирин, а ты и / Не знаешь, господи-прости". Мастурбация там, в отличие от позднего, тяготеющего к натурализму и откровенности творчества, представлена в несколько сюрреалистических и всегда двусмысленных образах. Герой раздвоен: одна ипостась мастурбирует, другая наблюдает. (То есть, как и в другом раннем стихотворении – "84" – внутренне делится.) Со второй и связано представление о мастурбации как о сне: герой не столько видит себя второго, сколько им грезит.
* * *
Мастурбация есть сон, и в этом сне, как и положено в виртуальном мире, все окружающее под влиянием этого сна преображается, насыщается эротикой, становится частью общей мастурбации: с героем мастурбирует весь мир, тем самым превращаясь в его часть, перестав быть отделимым от него. Тогда же, в раннем творчестве, сон мастурбации оказывался связан со смертью: "Я против смерти протестую, / Но не болею ни о ком, / И, через это, в смерть густую / Их тяготением влеком". Та же двусмысленность или раздвоенность, как и в случае с игрой в войну: игра (в данном случае эротическая) одновременно и протест против смертного сна и продолжение его. В этой двусмысленности герой путается и распадается, как и в бесконечном варьировании и размножении себя.
* * *
Мастурбация, с ее неразличением субъекта и объекта, дала ранний образ виртуальности. Позднее стала обыкновенной ее приметой и проявлением. Из этих отношений с собой должен быть выход. И самое простое здесь: появления второго не-я, второго актера, как в античном театре. Он – тоже жертва, но не добровольная, а боящаяся, страдающая.