Смотрит Устинья, а Семен пьяный не мешковине лежит, а рядом с ним баба ли, девчонка ли нерусская - соски торчат, и тоже пьяна, ни лыка не вяжет.
- Закрыть их, или пусть открыты лежат? - спрашивает Григорий. - Народу много по дому шастает, не дай бог набредут, увидят.
- Закрой их! - сказала Устинья и горько зарыдала. Плечи трясутся, платок сполз, косы за плечи упали, удивительно толстые и пышные, переливчатые.
- Не надо плакать, не надо, - погладил ее по голове Григорий, - не надо, пойдем, дам тебе винца легкого, заморского - горе залить.
Витая лесенка вела наверх. Григорий лез впереди, Устьку за руку тянул. Комнатка верхняя, теремная. Ковры на полу, ковры и на стенах, оружие дорогое по стенам развешано.
Григорий не стал зажигать свечу, луна светила загадочно, таинственно и колдовски.
- Пойду я! - рванулась Устька.
- Погодь, загадку разгадай: полна бочка вина, ни клепок ни дна Что такое? Не знаешь. Тогда пей отступное.
Чуть не насильно пить заставил, пролила половину. Еще загадку загадал:
- На тычинке - городок, в нем семьсот воевод. Что такое?
Опять она не знала. В голове от вина кружение пошло. Еще заставил пить. Неожиданно за мочку уха укусил, но осторожно. Поднял ее, понес, задавая еще загадку:
- Поднять можно, а через избу перекинуть нельзя, что такое?
- Пух! - выдохнула она. - Отпусти! Угадала!
Что он еще шептал, чего касался? Легкие касания, как пух. А в ней, как пузырьки в воде, что-то щемящее передвигалось от сердца, растекалось по телу истомой, розовыми пузырьками разгоралось, неслышно вскипало.
- Палач! Заплечник! - обругала Устька. - Пусти, пойду!
- Уедем! Ускачем! От мира, от боли! - шептал он, она словно в сон соскальзывала.
Слезы стыда закипели у всадницы, удивляло до изнеможения тело в шерсти, алое на черном, крест золотой.
Устинья и предположить не могла, что такое может быть. Она уже изнемогала. Уже и луна скрылась с неба, и в окне посветлело. Народ заходил, застукал в доме, а изумительное путешествие все продолжалось. И она, дикая всадница, с распущенными длинными волосами, неслась, перелетала через моря безумия и восхищения, и не было этому ни конца ни края. Во время полета, дикого и безумного, он не раз менял свои обличия, только изредка покрикивая:
- Держись!
И оборотился он горой огнедышащей, бушующей внутренним гневом, в бешенстве сметающей все на своем пути, извергая огненную лаву.
10. НОЧЬ НА ГОРЕ
Когда слухи о кончине царя Михаила Федоровича дошли до Томского, Григорий возликовал. Известно ведь, что новая метла по-новому метет. Новый царь простит всех, кто был у прежнего владыки в опале. Думал Григорий. Надежда то озаряла его своей улыбкой, то исчезала во тьме ночной.
Конечно, направил он с оказией в Москву к царю Алексею Михайловичу прошение о помиловании. Ждал, надеялся. Но никак пока его прошение в Томске не отозвалось.
Все эти годы Григорий стремился выбраться из ямы, в кою его патриарх с царем прежним засадили. Он не пропал, не загинул в этой дикой стране. Вот у него хоромы возле Ушайки, и работников уже достаточно. Он и второй дом завел в Нижнем посаде, еще лучше того, который у него на Уржатке.
Там, в Нижнем посаде, у него всем вершит немец Васька да две солдатские женки, сбежавшие от своих мужиков аж из Тобольска. В двух своих домах Григорий принимает и казаков, и детей боярских, и людей гулящих, лишь бы денежки были. Всяких, кто хочет в карты поиграть, винца попить, да и женки одинокие в доме обретаются. Придут - в карманах звенит, уходят - в карманах тишина. Богатые откупались, а простые людишки, особливо нерусские, быстро в кабалу попадали.
Он из кабальных даже дружины собрал. Едет куда - они с оружием позади скачут, словно за воеводой.
Устька про Семку и думать забыла, только всё у Григория допытывается:
- А в Москву меня возьмешь?
- Возьму.
- А кем буду? В дворне твоей? - сожмется Устиньино сердце. Ничего не отвечает Григорий, или буркнет:
- Там видно будет…
У него свои мысли. Вывернуть яму наружу и вылезти, доказать. Вот - теперь смейтесь, вражины!
Семен пристрастился к выпивке, и ему вроде бы Устинья даже больше не нужна была. В хозяйстве Григория он выполнял черную работу, скотину пас, летом спал на конюшне. Некоторые мужья требовали своих жен из полона досрочно. Таких Григорий за вихры таскал, а то и кнутом пользовал. Напившись хлебного, нередко бушевал Бадубайка:
- Отдай Галию! Жаловаться буду!
- Иди, иди! Заставят долг вернуть, а где у тебя деньги?
- Ну одну ночь с ней спать дай?
- Пока долг не отработает, ты до неё не дотронешься.
- Ай, шайтан! - я князь!
- Ты не князь, а князец, князь - это наш воевода, Осип Иванович. У него целый город в руках, а у тебя - три кола вбито и небом покрыто. Не тянись туда, где и оглоблей не достанешь. Широкие плечи, да платить нечем! Хочешь ядрышко слопать, не разгрызая ореха. Нет, друг, за все надо платить!
Бадубайка пытался драться. Но сколь ни был здоров, Григория в борьбе и кулачном бое одолеть не мог. Однажды, будучи пьяным, с ножом кинулся. Григорий нож у него отобрал, после с неделю не давал вина и говорил при этом:
- По закону тому холопу, который зарежет хозяина, отрубают голову. Али не знал? А ты такой охотник, что пока зайца убьешь, так двух быков съешь. Выгоню - куда пойдешь? Мне ведь от тебя - ни пуха ни пера, ни шерсти ни мяса, на что ты мне?
- Я тебе за толмача служу.
- Только-то? В кои-то веки я с басурманами говорил?
Однажды Бадубайка таинственно поманил Григория на улицу. Отошли к Ушайке, где шумела, проливаясь с плотины, вода. Бадубайка шепчет:
- Знаю, где золото Гурбана лежит.
- Где же?
- Старик есть, береста, знаки на ней…
- Где старик?
- Туда ходить надо. Сакурсин… Конями скачут за рекой Томой…
Быстро собрались в поход. На дощаниках переправились с лошадьми через Тому.
Поскакали. Впереди - Григорий. Под алой рубахой - кольчуга, сабля в простых ножнах, в каждом сапоге - по кривому ножу. Васька-Томас в кургузой немецкой одежке, в латах, с сабелькой и пищалью малой.
Татубайка с Бадубайкой дорогу показывают, у каждого из десяти всадников либо копья в руке, либо топор, ножи - у всех. Мало ли кто на лесном просторе встретится?
Заливными лугами подъехали к возвышенности, на которой виднелась сплошная стена бора.
- Сакурсин! - указал вперед нагайкой Бадубайка. - Где правая рука, там бор, где Тояны живут, - Темурчинский бор называется.
Увалы лежали, словно ребра сказочного великана. И не было этим ребрам конца. Взберешься на один увал, за ним виднеется другой. И так - несколько часов пути. Частые стволы сосен - на всем видимом пространстве, мхи, лишайники, шляпки грибов, ковры черники, голубики, костяники, местами уже поклеванные птицами, осыпавшиеся.
Птицы то и дело вспархивали из-под ног лошадей, солнце еле пробивалось сквозь ветви, словно через малые оконца огромного храма. Почва была песчаной, влагу наверху не держала. Сухой песок спрессовался с опадающими хвойными иглами, пророс жесткими лишайниками. Григорий подумал о том, что бором этим ехать даже лучше, чем по московской бревенчатой дороге али по каменной, аглицкой.
Долго скакали так они, неведомо куда. Неожиданно выскочили на прогалину с болотцем круглым, как пятак. Бадубайка осадил коня назад, закричал хрипло:
- Ай-ай! Сюда нельзя, духи живут, духи сердиться будут!
- А вот посмотрим, что там за дух? - сказал Григорий, поднимая саблю.
Вокруг озерца на ветках сидели в причудливых позах черные, лохматые люди. Что-то страховидное и нездешнее было в них. Многие всадники спятили своих лошадей, глядели испуганно, изумленно. Григорий сходу рубанул одного уродца саблей. Посыпалась труха. Уродец с земли как бы с укором глянул на Григория своими точками-глазами.
Плещеев спешился, поднял уродца:
- Сколько кожи и меха на чучела извели! Дурни!
Кожаные мужики, с лохматыми растрепанными волосами, были похожи на странных зверушек, напоминали что-то из детских страхов. Но Бадубайка обиделся:
- Зачем чучелом называешь? На ваших иконах рожи малеваны, разве не чучелы?
- Сам ты болван, соломой набитый! - возмутился Григорий. - Сравнил святую икону и мешок с трухой!
- Плохой дело, - серьезно и мрачно заговорил Бадубайка, - дух обиделся, он не простит, он пути не даст. Дух - не икона, он кровь пьет.
- Не болтай зря! Для старой бабы и на печи ухабы! Давай веди к старику. На коней! - скомандовал Григорий.
- Не в ту сторону! - крикнул Бадубайка. - Айда в другую!
Еще долго ехали по увалам. Меж ветками мелькнул просвет. Вскоре выехали к большому озеру. Вокруг него сидело много людей. Неруси, в одежках из рыбьих шкур, в чулках из налима, редко кто был в холщовой рубахе. Сидели с лохматыми головами, без шапок, только на одном мужике был старинный зимний московский колпак.
На середине озера в лодке стоял мужик, державший в руках "журавля" - кривой ствол осины, с натянутыми на него струнами. Длинные волосы этого мужика были перехвачены на лбу лентой, ударяя пальцами по струнам, он пел громко и заливисто непонятную свою песню. Звук отражался водой и легко летел над ее поверхностью к берегу, усиливаясь многократно.
- О чем поет мужик? - спросил Григорий своих толмачей.
- Это по-русски не сказать, - ответил Бадубайка, - это так: теперь месяц красных листьев. Ведь осина все свои листья покрасила, видел, красиво как? Сейчас надо - тюнек, сети доставать, смотреть, что бог слал. Петь надо, пить надо, "дедушке" дать надо, то есть духу, который главный. Чтоб не серчал на нас.