- В людях дело, Виталий, - не спеша отвечал старый промысловик. - Други они здеся. Душевные, открытые, хотя и разных пакостников хватат. Везде есть пакостники. Ну и природа. Я вот всю войну прошел, топтал ногами землицу разных стран. Но в войну не до того было, чтоб делать каки-то выводы. Ездил к ним вот, - кивнул в сторону внука и внучки. - И леса смотрел, хотя каки уж там леса - так, что волосья у плешивого, ну вот как мои под старость лет. Ходил вокруг дуба - ниче, крепкое, сильное дерево. Крючковатые ветки, листья узорчатые. Стоит себе особняком да на все стороны света поглядыват… Иль клен: листья, что капустные, - большие и тож узорчатые. У нас - други деревья и дух в лесах другой. А ежели взять тайгу, то подобного чуда нигде нет в свете. И сам себя здеся понимать, как человека, ответственного за все, что тебя окружат. Лупят только седни тайгу почем зря разные хапуги, гребут лопатой то, что им не принадлежит.
- Кому же принадлежит? - не отставал Виталий.
- Всем людям. Но не токмо людям, так думать было бы неправильно: медведям, волкам, сохатым, зайцам, бурундучкам, разным птицам, букашкам, мурашам и всем тварям, каки обитают и в тайге, и в реках, и в озерах, и в болотах. Вот как я разумею. И так наши предки разумели, потому как все мы вышли из природы, из земли и все туда в свой срок возвернемся.
После сказанного старым промысловиком наступило молчание, и только тайга шумела вокруг да потрескивали смолистые сучья в костре.
- Так ты возьмешь меня с собой, а, деда? - нарушила молчание Наташа.
- Счас - нет. Тут некому будет робить. Да и ребята соскучатся.
- Правильно, дед: мы тут будем горб гнуть, а она - бабочек разглядывать.
- Что-то бабочек я здесь особенно и не видела, - возразила девушка. - Вот в "Калужских засеках" их встречается четыреста пятьдесят видов.
- Че ты говоришь? - намеренно удивился Данила, дабы отвлечь внучку от ее затеи. - Четыреста пятьдесят, да откуда ж им взяться-то столько?
- Вот и взялись - вас всех не спросили… - отвернулась та, поняв, что приставать к деду не имеет смысла.
- Ну ладно-ладно, егоза. Обещаю тебе, что после заготовки специяльно проведу тебя по путику. Да и бывала ты уж здесь не раз, чего ж опять напрашивашься?
- А я полюбила тайгу, всем сердцем полюбила, - неожиданно призналась Наташа. - Тянет меня сюда, хочется жить здесь, работать…
- И - добро, внученька, - повлажнели глаза Данилы Афанасьевича. - Тайга, она седни в таких людях особливо нуждатся… Которы не срубят дерево зазря, не затопчут муравейник, не пальнут по птице, не набросают консервных банок. Тайга любит чистоту - и душевную, и телесную.
Что-то хорошее единило всех этих, оказавшихся в тайге, людей - и старого, и молодых. Что-то до боли родное. Родное не кровью единой, не пращурами едиными на всех, кроме разве Виталия, а что-то иное, более прочное и вечное, как единение солдат, поднявшихся в атаку, когда во что бы то ни стало надо сломить волю врага и победить. Одной командой, единым кулаком, из которого невозможно выпасть ни единому пальцу.
Давно примечено: на кедровом промысле, где человек запаляется до изнеможения, до невмоготу! - вкладывая все остатние силенки в предпоследний, а может, и в самый что ни на есть последний в этот день гулкий удар по кедрине, дыхнув в промежутке между ударами не сравнимого ни с каким другим живительного воздуха кедрового леса, - готов трудиться далее. И никто не жалуется на усталость, потому что о ней, об этой усталости, он и не помышляет. Единый на всех заготовителей воздух кедрового леса вливает и силы, и саму жизнь во все окружающее пространство. И не бывает здесь про меж людьми склок из-за лишнего мешка добытой шишки, все добытое добро делится по-братски - поровну, независимо от того, кто какую выполнял работу.
И люди после кедрового промысла выходят из тайги просветленными и очищенными, каким выходит из Божьего храма в воскресный день человек - пусть даже и мало верующий. Потому что природа - это тоже Божий храм, сотворенный Господом от самого от Сотворения мира. Порушить тот храм значит отвернутся от Господа.
Та армия насильников над природой, что разживается за счет сведения леса и уничтожения всего живого в нем, отвернулась от Господа, предав его вечные и нетленные заповеди.
Примерно так размышлял старый промысловик Данила Белов, решивший единожды поставить самого себя охранять самую сердцевину тайги и в том видевший смысл собственной жизни, завещанный ему предками. И уже не мог он свернуть с этой столбовой дороги на какую-нибудь хитрую тропинку, по которой бы топалось и полегче, и поспособнее. Не мог да и не думал об этом, не хотел этого. Сверни он, и все в нем воспротивилось бы. Все ощетинилось и взбунтовалось бы. Возопило бы.
Потому, наверное, и век долгий отпущен был ему Господом, как точно такой же век долгий был отпущен старому охотнику Воробьеву, не нажившему себе от тайги ничего.
Таким людям не дано великое несчастье считать свои лета. Не дано было Даниле Афанасьевичу, не дано было Ивану Евсеевичу.
Да, человек слаб. В иные минуты затмения разума он, бывает, и свернет с праведного пути. Да накуролесит. Да наломает дров. Однако глас Господа достанет его в самом изломе его внутренней глубинной сути, и так достанет, так полыхнет в душе грозовой молнией, что уже никакими обстоятельствами нельзя будет объяснить такую слабость.
А Данила с Иваном и не сворачивали. И любовь их к природе Присаянья, к тайге была ответной. И каждому из них выпали житейские испытания, какие неизбежно выпадают на долю даже лучших на всем белом свете людей. У одного - разлука с любимой женщиной, сыном на тридцать с лишком лет, у другого - навечно. И того и другого спасла тайга. Спасла от остервенения, от пьянства, от озлобленности.
Иван Евсеевич вполне благополучно доживал свой век на выселках, довольствуясь уж тем, что вставал рано поутру с мыслями о Раисе, портрет которой висел над его изголовьем. Он поворачивался к нему заспанным, морщинистым ликом и долго смотрел, не отрываясь. Затем вздыхал, поднимался, натягивал на себя манатки и шел в сарай, где задавал корм касаткам. Беседовал с ними, пока те склевывали зернышки пшеницы, переходил к мерину Туману и также задавал корм. Стоял, поглядывая, как тот двигает сильными челюстями, оглаживал бока лошади, что-то говорил и уходил в дом.
Теперь ему предстояло сготовить нехитрый завтрак - для себя и Николая, которого почитал за сына. Одного на двоих - его и Данилы. И Данила о том хорошо знал, не противясь тому в душе.
Он и сам любил Воробья, как родного ему человека и верного товарища, которому можно доверить все на свете и в котором нельзя усомниться даже на самую малость. Помнил о нем во всякую минуту, как помнил и сейчас, двигаясь в одном, ему ведомом, направлении.
Данила не стал будить молодежь: наскоро выпил кружку чая, вскинул на плечи собранный с вечера видавший виды рюкзачишко и взял в руки двустволку.
Что-то подсказывало промысловику быть предельно осторожным и внимательным. И точно: метрах в двухстах от зимовья в глаза бросились еще свежие следы от протектора ботинок, какие носят военные, оставленных двумя людьми. О том, что именно военные, а никакие другие, он так же хорошо знал, так как на его участке бывали разные люди, а его, Данилин, взгляд охотника не обманешь.
Прошел по следам в обратном направлении и метрах в пятидесяти от зимовья приметил смятую траву за кустарником - значит, здесь те двое устроили нечто вроде наблюдательного пункта. Если бы подобрались ближе, то их учуяла бы собака, что те двое, видимо, хорошо понимали. Подбирались с вечера, потом ушли, и Данила теперь двигался по их следам. Следы привели к Безымянному ручью, но людей здесь уже не было. О стоянке напоминали остатки от плохо скрытого костра и места от колышков, какие втыкают в землю, когда ставят палатку. Тут же обнаружил закопанные в землю консервные банки.
По следам от ботинок, уводящим вверх по течению ручья, шел по травянистому берегу Безымянного.
Мысли Данилу посещали разные, но воли он им не давал, собравшись внутренне, как на охоте на матерого зверя, когда нельзя, невозможно упустить даже малейшего шевеления своего лютого врага. Зверь на такой охоте - именно лютый враг человека, который пришел его убить.
Единственное, во что уверовал в мыслях, так это то, что те двое пришли сюда не с добрыми намерениями. Значит, намерения те он должен разгадать и по возможности не дать им осуществиться.
Нельзя, невозможно дать осуществиться, потому что на участке слишком дорогие ему люди. Но даже если бы были и чужие, то все равно нельзя.
Следы становились все четче и четче, Данила двигался все осторожнее и осторожнее.
Послышались негромкие голоса переговаривающихся между собой людей.
Придвигался медленно, укрываясь за кустами и камнями, и наконец увидел тех двоих, что пришли сюда с недобрыми намерениями.
Одеты в камуфляжную форму, к камню приставлены винтовки, на поясах - кобуры с пистолетами. Возраста еще молодого - лет по тридцать. С первого взгляда видно, что народ военный, привычный к неудобствам походов.
"Знатно вооружились. На кого ж собрались охотиться?" - спросил самого себя, хотя ответ уже знал.
"А может, все ж разведчики? - не верилось. - Но тадачего ж здеся разведывать?"
Наблюдая далее, не увидел рюкзаков, палатки и тут сообразил, что люди эти искали прибежище понадежнее и нашли таковое: в десяти шагах от берега ручья, за кустами в скале в этом месте нечто вроде небольшой пещеры, которую много лет назад Даниле показал Воробей. Данила не раз пережидал в ней ненастье.
"Значица, у них здесь будет лежбище, - решил про себя. - Ну и - добро. Не вы за мной будете ходить, а я за вами", - подумалось мстительно.