Анна Брэдстрит - Поэзия США стр 4.

Шрифт
Фон

Та же бросающаяся в глаза двойственность По, до сухости трезвого в самом своем исступлении, в этом смысле очень показательна. В его творчестве, помимо типично романтической антиномии возвышенного и земного, уже выразился, причем с неподдельной трагичностью, и кризис веры в американский идеал бесконечно свободного индивида, не выдержавший первой же проверки истинами буржуазного мироустройства. Чем яснее становился для По разрыв высокой мечты и этих низких истин, тем неистовее хотелось ему предаться "возвышенному обману", отрицая даже самоочевидные законы физического бытия - тот же закон бренности каждого существования - во имя освобождения нетленного, целостного и гармоничного начала, которое олицетворено в Психее, символе абсолютной суверенности души. Но обретение такой свободы оказывалось иллюзорным, истина предъявляла свои неоспоримые права, и ее невозможно было преодолеть хотя бы и готовностью к саморазрушению. Перед Настоящим приходилось склониться - пусть не в смирении, а в отчаянии, приходившем на смену бунтарству.

Иронией судьбы, а точнее, эстетической глухотой соотечественников было предопределено, чтобы По умер непризнанным и нечитаемым и был "открыт" Европой за много лет до того, как к нему переменила свою немилость Америка. Теперь понято наконец, что он был самым американским из всех поэтов своего поколения.

Другие еще боязливо посматривали в сторону культурных столиц Старого Света. Следов европейского воздействия, прямых перекличек, подражаний - всего этого на первых порах предостаточно в стихах американских романтиков. Тот же Брайант страстно увлекался Вордсвортом и даже под старость, почти цитируя английского мэтра, говорил, что дело поэзии - изображать "прелесть природы, превратности судьбы и наклонности сердца". За исключением "Стихов о рабстве" и "Гайаваты" в эту простодушную эстетику вполне укладывается и творчество Лонгфелло. Никто из американских литераторов XIX столетия не вкусил столь громкой славы: в США Лонгфелло почитали подлинно национальным художником, в Европе - ставили рядом с Гюго. Даже в Китае перевели "Псалом жизни" и изготовили веер, поместив текст на пластинах.

Современного читателя, пожалуй, удивит такой энтузиазм. Лонгфелло ему покажется поэтом хотя и значительным, но не слишком оригинальным. Как раз этим и объяснялся его прижизненный успех. Его стихи были узнаваемы, они естественно вливались в традицию, освященную большими европейскими именами, а для американцев, остро чувствовавших свою провинциальность, было лестно сознавать себя идущими вровень с Европой не только в коммерции, но еще и в культуре. Достоинство усматривали в том, что было коренным недостатком Лонгфелло, - в его вторичности, в анемичной литературности его тем и образов.

Двадцатый век отнесся к нему по-иному, выделив в его наследии "Гайавату", стихи против рабовладения, несколько стихотворений периода Гражданской войны и предав забвению все остальное. Это несправедливо - не только на взгляд историка. Лирика Лонгфелло, в особенности цикл "Перелетные птицы", созданный им в расцвете сил, сохранила живое обаяние и до наших дней. Элегичность, созерцательность, мечтательная гармония многих его стихотворений не понапрасну увлекали читателей прошлого века - здесь есть и своя поэтическая интонация, и отточенное мастерство. Лучшая пора Лонгфелло пришлась на 40-е годы. В его камерный мир ворвались отзвуки политических событий, приближавших войну Севера и Юга. Его уравновешенная лира зазвучала с непривычной резкостью, появились публицистические краски, да и пейзажные стихи приобрели ясность, строгость, драматизм, мало им свойственные прежде.

Второй раз подлинное вдохновение посетило его в 1854 году, когда в распоряжении Лонгфелло оказалось огромное собрание материалов по индейской истории и фольклору. "Гайавату", написанного на едином дыхании, теперь часто воспринимают как красивую легенду, в духе руссоистских утопий живописующую добродетельного туземца и обходящую острые углы истории. Еще одна несправедливость: Лонгфелло действительно недостает исторического знания, и тем не менее его поэма художественно достоверна в главном - в понимании гуманной сути индейского характера и духовного братства всех людей доброй воли.

Это была высшая точка на пути Лонгфелло. Потом начался спад, хотя поэт продолжал выпускать книгу за книгой. Стилизации быта и нравов далеких эпох, заполнившие сборник стихотворных новелл "Рассказы придорожной гостиницы", порою были виртуозны, а сонеты из позднего сборника "Маска Пандоры" демонстрировали замечательное владение формой. Однако новых творческих горизонтов уже не открывалось. Да и с американской жизнью эти произведения почти не связаны. Прожив долгую жизнь, Лонгфелло фактически остался поэтом раннего романтического периода, в поэзии завершенного к середине 40-х годов.

Для поколения Лонгфелло такая судьба была не исключением, скорее правилом. Ее повторили Джеймс Рассел Лоуэлл, Холмс, да во многом и Уиттьер. Все это были поэты, не находившие противоречия в том, что национальный материал они пытались воплотить средствами поэтики, которая сложилась на другом океанском берегу. Все они отличались кто умеренным, кто довольно радикальным демократизмом, и в преддверии Гражданской войны все трое выказали себя твердыми сторонниками Севера, создав произведения, обличающие рабство. А когда умолкли пушки, всем им оказалось не по силам справиться с новым жизненным содержанием, которое принес "позолоченный век" - так, не без оттенка презрения, назвал эту эпоху Марк Твен.

Лоуэлл и Холмс, питомцы Бостона - тогдашнего интеллектуального центра Америки, и смолоду больше имитировали дух и стиль английских шедевров, чем сочиняли сами. После войны это стремление перещеголять друг друга в подражаниях англичанам сделалось для них чуть ли не главным занятием. За ученость и бесстрастность бостонских литераторов их кружка окрестили браминами - почтительности в этом прозвище было не меньше, чем насмешки.

Вскоре кружок получил пополнение. Явились ревнители "благопристойности" во главе с критиком и версификатором Э. Стедменом. Они насаждали в литературе худосочное "изящество", молились на Теннисона и других викторианцев, а первых отечественных реалистов (как, впрочем, и переводных, особенно Толстого), позабыв об изысканности, осыпали бранью за их "вульгарность". Духу эпигонства, воцарившемуся в американской поэзии к концу века, они способствовали далеко не в последнюю очередь. Новое поколение, выступившее перед первой мировой войной, начало с единодушного бунта против этих паладинов Идеальной Поэзии. Были отвергнуты и их наставники - брамины. Уиттьера попросту успели забыть - и напрасно: стихи против рабства обогащали демократическую традицию, а поэма "Занесенные снегом", содержащая прекрасные картины природы и сельской жизни в Америке старого времени, местами предвещает лирику Фроста. Однако репутацию этой поэтической школы в глазах дебютантов 10-х годов, вероятно, не спас бы и Уиттьер.

Будущее принадлежало другому направлению. Оно начало заявлять о себе на втором этапе романтического движения в США, охватывающем примерно полтора десятилетия перед 1861 годом, который расколол страну на два непримиримых лагеря.

Начало этому направлению положили поэты-трансценденталисты. Крупнейшие из них - Ральф Уолдо Эмерсон и Генри Дэвид Торо - гораздо больше известны своими философскими эссе и лирической прозой, чем стихами. Это естественно: оба видели в поэзии по преимуществу еще одну область философствования, не придавая особой ценности иным ее возможностям. На американской почве идеализм трансценденталистов - как философская система несостоятельный - приобретал прихотливые оттенки. Доктрина индивидуализма, пустившая в США такие глубокие корни, была основана не кем иным, как Эмерсоном, выдвинувшим знаменитый лозунг "Верь себе!". А с другой стороны, и Эмерсон, и особенно Торо были настроены резко критически в отношении господствующего порядка и подчас оказывались близки к утопическому социализму.

Эти противоречия затронули и поэтическое их творчество, но не они здесь главное. Уже в первом сборнике Эмерсона, вышедшем в 1846 году, различались устремления, необычные для американской лирики. Поэтическое слово приобретало осознанную идейную емкость, оказываясь своего рода словом-сигналом, философской метафорой. Обманчиво простые и безыскусные, стихи Эмерсона, как и Торо, заключали в себе продуманную концепцию: и философскую, и поэтическую.

В природе Эмерсон находил высокую органику, обладающую нравственным законом. Художника он называл читателем этого шифра, скрытого в мироздании. Лирике нужно было стать естественной, преодолев условности вроде обязательной рифмы или какого-то особого поэтического словаря. А вместе с тем она должна обладать мыслью и символикой, столь же непосредственной и правдивой, как природа, которая, по мнению Эмерсона, "сама символ - и в целом, и в каждом своем проявлении". Беда современных поэтов, по мнению Эмерсона, в том, что они рабски следуют формальным правилам, разучившись "видеть тесную зависимость формы от души".

Воплотить эти глубокие идеи в творчестве не удалось до конца ни Эмерсону, слишком редко добивавшемуся непринужденной символичности, ни Торо, чьи образы порою необыкновенно выразительны при всем своем смелом прозаизме.

Однако наметившееся новое понимание поэзии и подкрепившие его первые опыты подготовили такое явление, как Уитмен.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке