Конечно, Уитмен сам по себе эпоха в истории поэтического искусства. XX век обязан ему бесконечно многим. Его свободный стих оказался одним из магистральных путей, на которых происходило становление реалистической поэтики, - достаточно вспомнить таких продолжателей, как Верхарн или Сэндберг. То, что К. И. Чуковский назвал его "экстазом широты", его космически масштабные образы, его "каталоги", перевернувшие все представления о "поэтичном", его урбанизм - все это десятками отголосков отзовется в мировой поэзии от Маяковского до Неруды.
Рядом с современниками Уитмен кажется представителем иной, гораздо более поздней художественной эпохи. Он и в самом деле намного опередил свое время, и поэтому его значение было по-настоящему осознано лишь через полстолетие после того, как в 1855 году мало кому известный журналист выпустил "Листья травы" - быть может, самую новаторскую и уж, во всяком случае, самую необычную поэтическую книгу XIX века. Читателям первого издания в причудливых ритмах и образах Уитмена ясно слышался пульс времени. Все передовые силы Америки сплачивались для решающей схватки с плантатора ми-рабовладельцами. Повсюду в стране чувствовался демократический подъем. И он вызвал к жизни творение Уитмена.
Единственным, кто сразу его оценил почти по достоинству, был Эмерсон. И это не случайность. Линии движения американской поэзии вели к Уитмену. Линия, обозначенная Эмерсоном и его друзьями, лежит к нему всего ближе.
Автор предпослал книге большое вступление. Не за горами была Гражданская война, и Уитмен - демократ из демократов - видел будущее своей страны в радужном свете. Многие его иллюзии впоследствии развеются. Торжествующая олигархия приобретет в нем непримиримого критика. Он поклянется в верности Народу и Демократии и пронесет эту верность через все испытания:
Жизнь, безмерную в страсти, в биении, в силе,
Радостную, созданную чудесным законом для самых
свободных деяний,
Человека Новых Времен я пою.
По сей день не утихли споры о том, как возник уитменовский свободный стих. Ни в предисловии к "Листьям", ни в других статьях Уитмен об этом не говорит. Но свои мысли об искусстве он высказывал не раз, и в них много общего с идеями эстетики Эмерсона. А ритмика эмерсоновских эссе - "Природы", "Американского ученого" - подчас близко соприкасается с движением свободного стиха "Листьев травы", хотя, возможно, это лишь объективное сходство.
Другими источниками, несомненно, послужили ритмы английской Библии, синтаксический параллелизм, отличавший речь бродячих проповедников и ораторов на уличных митингах, поэтические приемы индейского фольклора. В последнее время все чаще отмечают родственность Уитмена Блейку, каким он предстает в "Пророческих книгах". Указывают еще на его стойкий интерес к великим литературным памятникам Индии. Такого рода параллели могут умножаться и дальше. Но в конечном счете свободный стих, как и выросшая из него поэтика своеобразного монтажа и спонтанно возникающих образов, точно бы поэма создавалась на глазах читателя, - все это остается завоеванием самого Уитмена. Содержание, выразившееся в его книге, потребовало совершенно особых поэтических средств.
Во многом оно уже выходит за пределы романтического образа мира. Пристальный интерес к повседневности, вторжение в "недостойные" художника области бытия, богатство конкретных деталей, а главное, широко распахнутый поэтический горизонт, чувство бесконечной изменчивости и напряженной динамики жизни - вот что было особенно дорого в Уитмене его последователям-реалистам. Не будет натяжкой назвать "Песню большой дороги" прологом американской поэзии XX века:
Ты, дорога, иду по тебе и гляжу, но мне думается,
я вижу не все,
Мне думается, в тебе много такого, чего не увидишь
глазами.
Здесь глубокий урок: все принять, никого не отвергнуть,
никому не отдать предпочтенья…
В уитменовских "каталогах" скульптурно четкими контурами была намечена широкая панорама Времени и Страны, решена задача, которую Уитмен считал важнейшей. Открытия Уитмена далеко уводили от некоторых эстетических канонов романтизма. Но все же в историю литературы он вошел как великий романтик. Его стихи, в которых, кажется, звучат все голоса земли - голоса прерии, города, океана, голоса сапожника, лодочника, каменщика, плотника, - в действительности еще не стали полифоническими, потому что эти "голоса" почти неизменно оказывались модуляциями голоса самого Уитмена. Еще не возникло органичное слияние индивидуальной и народной судьбы, которое является фундаментальным принципом реалистического видения.
Впоследствии Кнут Гамсун, посвятивший Уитмену несколько уничижительных страниц, не без высокомерия и иронии назовет это условное "многоголосие" проповедью обезличенности. И сегодня приходится читать, что "я" Уитмена - это общеличность, лишенная примет неповторимого в каждом человеке духовного облика. Уитмена в таких случаях судят по законам реализма, им самим над собою не признанным. "Я, Уолт Уитмен" разных редакций "Листьев травы" - романтический герой, находящийся в самом центре мироздания и несущий на своих плечах все заботы, тревоги, радости и надежды настоящего, которое Лонгфелло провозгласил, а Уитмен и впрямь сделал бесценным достоянием поэзии. Этот персонаж в известном смысле условен, как во всяком произведении романтика. Но в нем воплощены существенные черты людей героической эпохи 1861 года. Он исповедует доктрину "доверия к себе", божественности человеческого "я", природного равенства людей, пантеистического приятия жизни. В нем нашли глубокий отклик идеи утопистов, он ненавидит рабство, насилие, несправедливость, его приверженность Демократии - не той, что на бумаге, а той, что в сознании и мечте народа, - непоколебима, как непоколебима и ненависть ко всему, что унизительно для личности и отчуждает человека от других людей.
Та "сверхдуша", которая живет в "Уолте Уитмене", побуждая его "принимать реальность без оговорок", все неуютнее себя чувствовала в Америке после Гражданской войны, открывшей простор не для Демократии, а для плутократов. Жизнелюбие не покинуло Уитмена до конца, но все-таки в его поздних произведениях все больше горечи, недоуменных вопросов и яростных обличений. Последние издания "Листьев" выходили практически без новых стихов - Уитмен уже почти не писал. И его настигла судьба всего романтического поколения, в условиях "позолоченного века" пережившего крах своих высоких идеалов. Теперь романтики один за другим покидали литературную сцену. Герман Мелвилл, великий современник Уитмена, был вытеснен из литературы еще раньше, а его "Военные стихотворения", порой на удивление глубокие, затрагивающие моральные коллизии огромной сложности, пылились в книжных лавках, пока за бесценок не пошли торговцам бумагой.
В поэзии наступил застой. Период от конца Гражданской войны до XX века называют то "междуцарствием", то "сумеречным промежутком". Он и в самом деле почти бесплоден. Были, правда, первые очень поверхностные попытки вслед за Уитменом осваивать заведомо "непоэтичный" материал: Маркем посвятил два-три стихотворения людям труда, Моуди уже в начале нашего века торжественным одическим стихом выразил возмущение агрессией США на Филиппинах. Было несколько ярких талантов, впрочем, быстро себя растративших. Сидни Ланир создал цикл о "реконструкции" Юга, представлявшей собой неприкрытый пир спекулянтов, и сам испугался обличительного пафоса "Дней стервятников", спрятав рукопись в дальний ящик стола. Стивен Крейн за свою недолгую жизнь успел подготовить два импрессионистских по духу сборника, отмеченных и свежими образами, и небанальностью стиха. По преобладало эпигонство. Вяло доцветали запоздалые цветы другой, отшумевшей литературной эпохи.
И все-таки искра романтического гения еще раз вспыхнула в Америке и разгорелась в чистое пламя высокой поэзии.
Пока в Бостоне сокрушались по поводу "вульгарности", торжествующей и в жизни и в искусстве, пока вздыхали по невозвратным временам, когда поэзия еще служила Красоте, неподалеку, в Амхерсте, дочь казначея местного колледжа Эмили Дикинсон писала стихи, теперь признанные одним из самых глубоких и сложных явлений американского романтизма. Лишь восемь ее стихотворений были анонимно напечатаны при жизни автора. Никто не обратил на них внимания. Слава пришла уже в XX веке.
Пуританское воспитание, которое получила Дикинсон, сильно сказалось на ее творчестве. Она верила, что только признанием муки бытия и искуплением собственной греховности в постоянной изнурительной борьбе с самим собой обретает человек истинную свободу. Компромиссов она не признавала, и с годами у нее усиливалось стремление уйти от мира, где моральные заповеди давно сделались пустой формой и господствуют практицизм и бездуховность. Она вела затворническую, аскетическую жизнь, но стихи, скрываемые даже от близких, впоследствии открыли, какой напряженной духовной работой были заполнены ее однообразные будни, какие сложные конфликты и противоречия не переставали ее тревожить.
По сути, это беспримесно романтические конфликты. Главным из них был непоправимый разлад между духом и бытием, кризис сознания, больше не находящего хотя бы внешнего единства с миром. Несмотря на свою добровольную изоляцию, Дикинсон поразительно точно чувствовала драматизм исторического времени, разрушающего связи личности с естественной жизнью и поколебавшего в человеке ощущение необходимости и незаменимости среди тысяч других людей, уникальности каждого жизненного пути и преемственности поколений.