Я снова думаю над словами тех, кто меня поучал: "Они всегда отвечают "да", даже если вас не поняли, в особенности если не поняли, - из вежливости... Возникает недоразумение, затем ошибка, потом полная путаница, от которой уже невозможно избавиться, и ты так и кружишься по кругу, непрестанно пережевывая пустоту".
Мне встречаются группы молодых людей - они не поют, даже не насвистывают и все-таки шагают легкой походкой, с легким сердцем. Порывистый ветер лохматит их прически или трогает стрижку бобриком, они подымают вверх красивые, задорные лица, открытые, непокорные, поворачивают голову навстречу ветру.
Девушки идут отдельно, такой же стремительной походкой. Те, что шагают в компании, не накрашены; у тех, кто идет в одиночку, глаза подведены, щеки покрыты розовым тоном, на губах красная помада. Мне кажется, что употребление косметики - признак чего-то, но чего именно? Легкого поведения? Не думаю, скорее это продавщицы: в их гриме что-то вынужденное, профессиональное, это как форменная одежда. Мне хотелось бы с ними заговорить, расспросить их, но, заглядывая в глаза девушке, я не решаюсь даже на отеческую улыбку из страха, что она может быть истолкована превратно.
Трели, воркованье вечернего Токио - не соловьи и не сверчки, как я думал вначале: это свистки, регулирующие задний ход грузовиков, когда они въезжают в гараж!
- Джонни! Эй, Джонни, простите, пожалуйста, простите, сэр, вам нужна девушка? (Они умудряются заискивать, даже разговаривая по-английски.)
Зазывалы по необходимости прошли хорошую школу во время американской оккупации. С ними сталкиваешься прежде всего. Они еще издалека видят, как вы шагаете в своих больших мокасинах: вы иностранец - значит, американец, значит, ваши карманы набиты долларами.
- Никаких девушек, спасибо.
Этот зазывала довольно жалкий, худой, в вязаной куртке и штатских брюках цвета хаки, которые на нем висят мешком, в бескозырке американского матроса, наверное, времен войны в Корее. Этот сутулый парень - подонок второго разряда, работающий на договорных началах, жалкая пылинка в сравнении с семнадцатью бандами, поделившими Токио.
Он от меня не отстает. Мы беседуем. Я не могу от него отвернуться: быть может, он хочет есть.
- Нет, сэр? - недоверчиво бормочет он, не желая верить ни в мою добродетель, ни в свое невезение. - Может, что другое, сэр?
Я спрашиваю, что же другое мог бы он предложить...
- Частное кино и особую ванну, сэр.
Поняв, что пробудил во мне любопытство, он хитростью выманивает десять иен и бросается к ближайшему красному телефону.
- О'кэй! - объявляет он, повесив трубку и вернувшись с голодной улыбкой, обнажающей зубы, от которых заплакала бы Костлявая.
Он хочет увлечь меня за собой, но я остановился как вкопанный.
Поняв, что я твердо решил с ним не идти, он начинает дрожать, да так, что, готов поклясться, слышится стук костей. Он худ настолько, что глаза его почти не кажутся раскосыми; я вижу, как в них мелькает смерть, его смерть, в этом взгляде меньше всего угрозы. Я возвращаюсь к нему...
Судорога не перестает сводить его губы и ноздри, пока он извиняется и просит прощения за необходимость объяснить, что, право, я не могу с ним так поступить. Он просит простить его за это...
- Теперь, когда я им позвонил, если я вас не приведу, боже мой! Они пошли будить киномеханика - специально для вас, - бормочет он, - В сущности говоря, поймите, мистер, я для них - ничто, если я вас не приведу теперь, после предупреждения, они разыщут меня и убьют...
Я чувствую, что это правда. Когда я их увижу, я смогу убедиться, что так оно и есть на самом деле.
- Пойдемте, - прошептал я в добром порыве, тут же пожалев о нем.
Он тащит меня по улочкам, которые мне так нравились, - безлюдным, тихим, без запахов. Я уже не узнаю лавочек, забитых плохими досками. По дороге, между строительных лесов из трубок, я вижу стойки галереи, возможно, одной из галерей Богини милосердия. Мы идем вдоль нескончаемой бетонной стены, за которой вздыхает корнет-а-пистон.
Мы шагаем по клоаке переулков в рытвинах, где кучки гнилых фруктов выделяют зловоние - горячее, неослабное и такое кислое, что от него щиплет глаза. Я с облегчением врываюсь в дом, который открыл свои двери по требованию моего зазывалы.
Странно, но - зачем лукавить? - чистая, немного влажная теплота, душевный покой семейной обстановки тут же приводят меня в блаженное состояние. Довольно полная седоволосая "мать семейства" в очках опускается на колени, приветствует нас, предлагает шлепанцы, принимает нашу обувь.
Мы садимся перед телевизором.
Позади дивана раздвинутая перегородка позволяет видеть коридор с застекленными дверьми. Пузатенький мужчина лет пятидесяти, потом девчушка, затем старая дама приходят один за другим и садятся перед телевизором.
Одна застекленная дверь открывается, из нее в коридор выходит взмокший от пота японец. Он останавливается сзади нас и тщательно причесывается карманной расческой, глядя в зеркало на стене.
На маленьком экране ковбои в исступлении убивают друг друга.
Толстый мужчина и зазывала спорят. Судя по интонациям, бедняга оправдывается как может. Он бросает мне мимолетные улыбки, чтобы успокоить меня.
Пока идет спор, из другой застекленной двери выходит второй клиент, тоже в испарине, и направляется к зеркалу, чтобы причесаться. Из одной застекленной двери в другую проходит босиком, с ведрами и половыми тряпками толстушка, одетая только в старый свитер и очень короткие шорты, высоко открывающие толстые ляжки.

Вестерн закончился торжеством поборника справедливости, влюбленной сиротки и белой лошади. После рекламы шоколада начался фильм во славу токийской полиции. Толстый мужчина обрывает спор, чтобы внимательно следить за новым фильмом. Глава контрабандистов, преследуемый японскими полицейскими, очень на него похож.
Я театрально встаю и требую свои ботинки. Толстяк даже не отрывает глаз от экранчика. Мой зазывала страшно волнуется:
- Немного обождать, сэр, извините меня, две минуты подождать. Прошу прощения, сэр! Еще минутку!
Прибегает "мать семейства", следом за ней женщина помоложе, грудастая, с лицом животного. Несчастный зазывала многообещающе подмигивает мне, косясь на покачивания пышной груди. Он нескончаемо спорит, тараторя, с двумя женщинами. Пузан, бросив на них через плечо ядовитый взгляд, вновь погружается в "детектив".
Но вот зазывала объявляет, что долгожданный миг настал. Я следую за ним по коридору с застекленными дверьми, за которыми слышится плеск воды. Крутая узкая лестница ведет в кухню, где скверно пахнет.
Оцинкованный обеденный стол не убран. За ним - раковина и продавленный диван, повернутый к стене. Мы садимся на него и снова ждем.
Деревянная лестница заскрипела. Вновь пришедший кажется мне слишком крупным для японца. Седеющие жидкие волосы, обрюзгшее серое лицо... Он протяжно зевает. Старые брюки, застегнутые не на все пуговицы, и помятая куртка натянуты на полосатую пижаму. Он и зазывала лениво переговариваются.
На стене перед старым диваном, менее чем в двух метрах от него, заспанный мужчина прикрепляет кнопками лист чертежной бумаги. Он приоткрывает раздвижную перегородку, желая удостовериться, что улочка за домом безлюдна, достает из-под раковины ящик с восьмимиллиметровой передвижкой и водружает ее за диваном. Потом вместе с зазывалой в последний раз проверяет оба выхода из кухни.
Демонстрация фильма начинается, но присутствующие продолжают непринужденно беседовать. На миллиметровой бумаге прыгает желтоватое изображение маленького формата. Мужчина в черных очках, клетчатой рубахе и спортивных штанах старательно связывает замарашку, можно сказать полураздетую, поразительно пассивную, потом стегает ее ремешком и, наконец, прижигает сигаретой... все время одно и то же, и все это затянуто, не имеет конца и просто скучно.
По удовлетворенным взглядам, которые бросает на меня зазывала, я полагаю, что фильм удовлетворял клиентов, побывавших в кухне до меня. Тем не менее я лично не вижу в нем ничего потрясающего. Он только наводит тоску. Я спрашиваю себя, как же он был снят, сколько уплатили палачу в очках, сколько бедной девушке? Какой закон заставил "режиссера" замаскировать мужчину и совершенно не позаботиться о сохранении инкогнито многострадальной девицы?..
Я встаю, не дождавшись конца. Зазывала робко протестует. Киномеханик, зевая, убирает аппаратуру.
Женщина с пышным бюстом - явно банщица - ждет меня перед одной из застекленных дверей. Зазывала объясняет, что перед купанием я должен раздеться Догола, что она меня намылит, потрет и, если я пожелаю, закончит мой туалет особым массажем. Я отказываюсь от купания. Зазывала идет обсудить положение с толстяком, следящим за арестом своего "двойника" в лабиринте доков Иокогамы. По-прежнему впиваясь глазами в экранчик, патрон бросает несколько слов. Мне возвращают мои ботинки. Зазывала бежит за такси.
Мне рассказывали, что Япония объявила проституцию вне закона, чтобы получить место в какой-то международной комиссии. Многие бордели превращены в "турецкие бани". Профессия молодых "массажисток", очевидно, изнурительна. Это не проститутки: они переходят от одного клиента к другому, чтобы их мылить, мыть, тереть соломенным жгутом. В их обязанности, кроме того, входит уборка банного помещения... Постоянно влажный воздух в сочетании со сквозняками вызывает профессиональные заболевания.
Перед тем как я сел в такси, зазывала спросил, правда ли, будто Жан Габен больше не будет сниматься. Я успокоил его на этот счет. Он попрощался, совершенно просветлев.