Вот что он написал: "Эмма, я начал писать отцу, по зачеркнул, потому что, пожалуй, проще написать тебе. Это мое прощание со всеми, последнее известие о недостойном друге и сыне. Я потерпел крах, я сломлен и опозорен. Я живу под чужим именем. Тебе придется со всей твоей мягкостью поведать об этом отцу. Я сам во всем виноват. Я знаю, захоти я - и мог бы преуспеть, и все же, клянусь тебе, я пытался захотеть. Невыносимо, что ты будешь думать, будто я не пытался. Ведь я всех вас люблю, в этом уж ты не должна сомневаться, именно ты. Я любил постоянно и неизменно, но чего стоила моя любовь? Чего стоил я сам? Я не обладал мужеством рядового клерка, не умел работать, чтобы заслужить тебя. Теперь я тебя потерял и даже способен радоваться этому: для тебя это к лучшему. Когда ты впервые появилась у нас в доме - помнишь ли ты те дни? Я так хочу, чтобы ты их не забывала, - тогда ты знала меня в мою лучшую пору, знала все лучшее, что есть во мне. Помнишь тот день, когда я взял твою руку и не отпускал ее, и тот день, когда мы глядели с моста Бэттерси на баржу, и я начал рассказывать одну из своих дурацких историй, а потом вдруг сказал, что люблю тебя? Тогда было начало, а сейчас, здесь, - конец. Когда прочтешь письмо, обойди и поцелуй всех за меня на прощание - отца и мать, братьев и сестер, одного за другим, и бедного дядюшку, попроси их всех забыть меня и забудь сама. Поверни в двери ключ, не пускай обратно воспоминаний обо мне, покончи с призраком, который выдавал себя за живого человека и мужчину и похитил твою любовь. Все время, пока я пишу, меня мучит презрение к себе: я бы должен сообщить, что я благополучен и счастлив и ни в чем не нуждаюсь. Не то чтобы я хорошо зарабатывал - в таком случае я послал бы вам денег, - по обо мне заботятся, у меня есть друзья, я живу в дивном месте, о каком мы с тобой мечтали, так что жалеть меня незачем. В таких местах, как ты понимаешь, живется легко и неплохо живется, но часто бывает трудно заработать хотя бы полшиллинга. Растолкуй это моему отцу, он поймет. Больше мне нечего прибавить, я только мешкаю, точно гость, которому не хочется уходить. Да благословит тебя бог. Подумай обо мне в последний раз, представь меня здесь, на ярком берегу, где небо и море неестественно сини и огромные буруны ревут на барьерном рифе, где островок сплошь покрыт зеленью пальм. Я здоров и крепок. И все-таки я умираю. Умереть так приятнее, чем если бы вы толпились у постели больного. Шлю тебе прощальный поцелуй. Прости и забудь недостойного".
Он уже дошел до этих слов, бумага вся была исписана, и тут на него нахлынули воспоминания: вечера за фортепьяно и та песня, шедевр любви, в котором столь многие нашли выражение для своих драгоценнейших чувств. "Однажды, о чудо!" - приписал он. Этого было достаточно. Он знал, что в сердце его любимой вспыхнут все слова в сопровождении прекрасных образов и мелодии - о том, как всю жизнь ее имя будет звучать в его ушах, ее имя будет повсюду повторяться в звуках природы, а когда придет смерть и душа его отлетит, память о ней будет еще долго трепетать в его мертвом теле.
Однажды, о чудо!
Однажды из пепла моего сердца
Вырос цветок…
Геррик с капитаном закончили почти одновременно. Оба задыхались. Глаза их встретились, и оба отвернулись, заклеивая конверты.
- Что-то длинно вышло, - сказал капитан грубовато. - Сперва не получалось, а потом как прорвало.
- У меня то же самое, - отозвался Геррик. - Стоило начать, и, кажется, мне не хватило бы и целой стопки. Но это было бы в самый раз для всех тех хороших слов, которые мне хотелось написать.
Они не кончили еще надписывать адреса, когда небрежной походкой подошел клерк, ухмыляясь и помахивая конвертом, как человек, который очень доволен собой. Он заглянул Геррику через плечо.
- Это что? - спросил он. - Да вы вовсе не домой пишете.
- Нет, все-таки домой, - возразил Геррик, - она живет у моего отца. А-а, я понял, что вы имеете в виду, - добавил он. - Мое настоящее имя Геррик. Я такой же Хэй, как и вы, смею думать.
- Ловко забили шар! - Клерк расхохотался. - Меня звать Хьюиш, ежели хотите знать. На островах у всех имена поддельные. Ставлю пять против трех, что у нашего капитана тоже не свое.
- Угадали, - ответил капитан. - Своего я не выговаривал с того дня, как вырвал заглавную страницу из Боудича и забросил его к черту в океан. Но вам, ребятки, я скажу: меня зовут Джон Дэвис. Я Дэвис с "Морского скитальца".
- Быть не может! - вставил Хьюиш. - А что это был за корабль? Пират или работорговец?
- Это был самый быстроходный барк, когда-либо выходивший из Портленда в штате Мэн, - ответил капитан, - а потерял я его так, что с таким же успехом мог сам провертеть сверлом дыру у него в борту.
- Так вы его потеряли? - протянул клерк. - Надо думать, он был застрахован?
Не получив ответа на свою шутку, Хьюиш, все еще распираемый желанием поговорить, перескочил на другой предмет.
- Очень мне охота прочесть вам мое письмо, - начал он. - У меня недурно получается, когда я в ударе, а я придумал первоклассную шутку. Я с ней познакомился в Нордэмптоне, она служила в баре: такая свеженькая миленькая штучка, бездна шику. Мы с ней спелись, точно актеры в театре. Я на эту девчонку потратил, наверно, не меньше пяти фунтов. Ну вот, я вспомнил ее имя, написал ей и нарассказал, будто я разбогател, женился на королеве Островов и живу в прекрасном дворце. Наврал с три короба! Я вам прочту кусочек про то, как я в цилиндре открывал парламент у черномазых. Обхохочетесь!
Капитан вскочил:
- Вот что ты сделал с бумагой? Стоило мне ее для тебя клянчить!
Вероятно, счастье для Хьюиша (которое в конце концов обернулось несчастьем для всех), что как раз в эту минуту на него напал обычный изнуряющий приступ кашля, - в противном случае товарищи покинули бы его, так велико было их негодование. Когда приступ миновал, клерк подобрал свое письмо, упавшее на землю, и разорвал на клочки.
- Довольно с вас? - угрюмо спросил он.
- Не будем больше об этом говорить, - ответил Дэвис.
Глава 3. Старая тюрьма. - Судьба у дверей
Бывшая тюрьма, где так долго укрывались трое бездомных, представляет собою низкое прямоугольное здание с внутренним двором на углу тенистой западной улички, по дороге к британскому консульству. Двор, поросший травой, усеян всяческими обломками, обрывками, остатками и носит следы пребывания бродяг. На двор выходят не то шесть, не то семь камер; двери, за которыми в свое время томились мятежные китоловы, теперь валяются тут же на траве. Камеры не сохранили от своего прежнего назначения ничего, кроме ржавых прутьев на окнах.
Пол в одной из камер был слегка подметен; ведро (последняя собственность, оставшаяся у троих отщепенцев) стояло с водой на полу у двери, подле него - половина кокосового ореха вместо ковша; на драных останках матраса спал Хьюиш - на спине, с открытым ртом и с лицом, как у мертвеца. Зной тропического дня, зелень освещенной солнцем листвы заглядывали в этот темный угол сквозь дверь и окно.
Геррик, шагавший взад-вперед по коралловому полу, время от времени останавливался и обмывал лицо и шею тепловатой водой из ведра. Долгие страдания позади, бессонная ночь, унижения минувшего утра и, наконец, муки, пережитые за то время, что он писал письмо, - все это привело его в то взвинченное состояние, когда боль чуть ли не доставляет удовольствие, время стягивается в миг, а смерть и жизнь становятся равно безразличны. Он ходил взад и вперед, как хищный зверь в клетке, сознание его блуждало в хаосе мыслей и воспоминаний, взгляд скользил по надписям на стенках. Полуосыпавшаяся штукатурка была сплошь покрыта ими: таитянские имена, французские и английские имена, грубые изображения парусных кораблей и дерущихся людей.
Ему вдруг пришло в голову, что он тоже должен оставить на этих стенах след своего пребывания. Он нашел чистое место, вынул карандаш и задумался. В нем проснулось тщеславие, которое так трудно заглушить в себе. По крайней мере, мы называем это тщеславием, хотя, быть может, и несправедливо. Скорее его подтолкнуло ощущение собственного бытия. Сознание, что жизнь-то единственное и главное, чего он не пытался удержать хотя бы пальцем. Из глубины его взбудораженного существа возникло предчувствие близящейся перемены - к добру или к худу, он не мог сказать. Перемены - только это он и знал, перемены, приближающейся неслышно, с закутанным, непроницаемым лицом. Вместе с этим предчувствием возникло видение концертного зала, мощные звуки инструментов, затихшая публика и громкий голос музыки. "Судьба стучится в дверь", - подумал он, начертил пять нотных линеек на штукатурке и записал знаменитую фразу из Пятой симфонии. "Ну вот, - подумал он, - они узнают, что я любил музыку и обладал классическим вкусом. Они? Он, я полагаю, - неизвестная родственная душа, которая попадет когда-нибудь сюда и прочтет мою memor querela. Xa, он получит еще и латынь!"
И он добавил: terque quaterque beati Quei’s ante ora patrum.
Он опять принялся беспокойно шагать, но теперь он испытывал необъяснимое и утешительное чувство исполненного долга. Этим утром он выкопал себе могилу, сейчас начертал эпитафию; складки тоги уложены, - чего же ради откладывать пустячное дело, которое только и осталось совершить?