- Да, я комсомолка, - опять, во второй раз почувствовав, о чём думает Каретников, сказала Ирина, - и в Бога не верю, но всё равно у каждого человека есть свой собственный, свой личный Бог, который живёт в нём, в его душе, и этого Бога нельзя обманывать, с ним надо советоваться, его надо любить, ему надо молиться. Он всегда бывает добрым, этот Бог, и никогда не отказывает, если его просят. Я буду ему молиться.
- У тебя есть нож?
- Лежит на столе. Посмотри, там он?
На столе лежал изящный, изъятый из роскошного столового прибора нож с костяной ручкой, обрамленной серебром, рядом с ним - чистая, хорошо протёртая вилка, поодаль ложка - всего по одному предмету, и Каретников внутренне содрогнулся: одна ложка, одна вилка, один нож. А ведь Ирина не могла жить в этих огромных хоромах одна, с ней жили и другие люди, родители, родичи… Жили, а сейчас не живут. Он словно бы из глубины самого себя увидел эту огромную квартиру, осознал что к чему, собственной душой прочувствовал холод и молчание промороженных стен, увидел с иного ракурса паркетный нечищеный пол с прибитым к нему кровельным листом, старый неуклюжий стол - видать, вытащенный из чулана, где он хранился бог знает сколько лет, в печку его пустить нельзя - стол тяжёлый, дубовый, с таким не то что слабосильной Ирине, но и здоровому крепкому мужику не справиться - топор старую дубовую плоть не возьмет, отлетит, как от резины, удар выбьет черенок из рук, - соляную изморозь в углах и дорогой прибор для одного человека, разложенный на столе.
Сколько трагедий и горя, как, собственно, и счастья, тёплых дней удачи, песен помнят эти предметы, сколько разных рук прикасалось к ним, пользовалось этой серебряной вилкой и этой серебряной ложкой, этим ножом с дорогой точеной ручкой…
Он подумал о генеалогическом древе, и, отзываясь на его мысль, из ничего, из нематериальной пустоты, из холодного сумрака огромной барской квартиры вдруг возникло, словно некое видение, спроецированное на экран, дерево с одинокой длинной веткой, просвечивающей насквозь. На ветке висели большие, радужно переливающиеся в свете дождевые капли. Вот одна капля сорвалась с ветки и тихо ушла вниз, вот другая, вот третья. Миг - буквально один короткий миг, и ветка была пуста, сиротлива; на ней, на самом кончике висела всего лишь одна, одна-единственная капля, непрочная, дрожащая; малейшее движение ветки, фуканье какого-нибудь случайного ветерка - и капля сорвётся, уйдёт вниз, разобьётся. Каретникову сделалось страшно за эту последнюю каплю, ибо даже ему было понятно, что эта последняя капля - Ирина. Что будет с ней?
Сунув руку за пазуху, Каретников потрогал пальцами буханку хлеба - холодная, чужая, не хлеб, а глина, - помедлил немного, потом расстегнул борт шинели и осторожно, стараясь не отломить ни единой застружинки, не потерять ни одной крошки, вытащил буханку, подержал её в руках, словно бы обдумывая, правильно ли он сейчас поступает. Подошёл к столу, разрезал буханку пополам, одну половину с обломленным краем оставил на столе, другую снова сунул за пазуху.
- Это тебе, - сказал Каретников, поглядел куда-то в сторону, в окно, на старую покоробленную фанеру, в которую был вставлен раструб "лебединой шеи", перевёл взгляд налево, в забусенную снегом и мелким махристым инеем половинку стекла, где ничего не было видно, только серая недобрая плоть да тёмные, схожие со струпьями пятна, но они растворялись, исчезали в серой плоти и проступали, лишь когда Каретников напрягал взгляд.
Ирина посмотрела на стол, в лице её что-то дрогнуло, поползло вниз. Лицо некрасиво утяжелилось в подбородке глаза прикрылись веками, сделались маленькими, заметалось в них что-то колючее, яркое, будто расплавленный металл, далёкое.
- Да, это тебе, - повторил Каретников, показал глазами на хлеб, сглотнул слюну. Покраснел: звук был громким.
- Полбуханки хлеба. Тут целых пять паек… - Ирина качнулась в сторону, - будто бы с неба упали. Как манна небесная. Действительно, у меня сегодня счастливый день, - она протянула руки к "буржуйке". Огонь в печке разгорелся, загудел, в кухне сделалось жарко. - Мы сейчас устроим настоящий пир. С чаем. А то я сегодня, кроме горчичных блинцов, ничего не ела, - пожаловалась она.
- Вкусные? - одолев голодное жжение в глотке, довольно наивно спросил Каретников.
- Вкусные, - Ирина печально улыбнулась, - только горькие очень.
- Естественно, раз они из настоящей горчицы.
- Из настоящей горчицы, - повторила Ирина вслед за Каретниковым. - Но это ещё не самое худшее на Васильевском острове.
- Как их готовят?
- Рецепт несложный. Берут горчицу и вымачивают её - дней пять-шесть держат в воде. Только воду надо часто менять. Горчица вкусом немного отмякает, злости в ней поубавляется, и всё - можно печь блинцы.
- Жёлтого цвета?
- Ядовито-жёлтого.
- Блинцы-скуловорот, - Каретников невольно усмехнулся. Сделалось неловко - над чем вздумал усмехаться? Виновато прижал руку к горлу: - Извини, пожалуйста.
- Ничего, - голос Ирины был печальным, - бывает.
- А где горчицу берёте?
- Довоенные запасы. Её много в магазинах застряло. - Ирина поднялась, взяла чайник с подоконника, поставила на ало засветлевшую спину "буржуйки" - разогревается печушка споро, только дрова подкладывай. - Не разбомбили магазины, как, например, разбомбили Бадаевские склады. От Бадаевских складов одна земля только и осталась.
- Одна земля… - эхом отозвался Каретников.
- Ты вначале выпей чаю, а потом уже иди. Ладно?
- Ладно.
Она приблизилась к столу, посмотрела на хлеб, попыталась отвести взгляд в сторону, но не смогла, лицо её показалось Каретникову старушечьим, утомлённым. Только глаза были молодыми, живыми и странно не соответствовали лицу. Каретников думал, что глаза Ирины чёрные, - так ему казалось там, на улице, когда они лежали на ноздреватой боковине сугроба, испуганные друг другом, и никак не могли отдышаться, а глаза не были чёрными.
- Прости меня, - опять повинился Каретников.
- Не за что, - Ирина тонкими длинными пальцами отщипнула кусочек хлеба, положила его в рот и медленно, словно это был не хлеб, а что-то другое, неведомое, очень вкусное, разжевала.
Потом неслышной, невесомой поступью, чуть пошатываясь, прошла мимо Каретникова и скрылась в темной мрачной глуби квартиры. Каретников остался один на кухне. Что он испытывал к этой девушке? Практически ничего - ни тяги, ни, наоборот, отчуждения, ни тепла, ни холода, - и вместе с тем что-то держало его здесь, не давало просто так уйти, и он подчинялся этому невидимому, как некому велению, знаку, поданному вышестоящим командиром, - и нельзя сказать, что это приносило ему неудобство, какие-то лишние хлопоты, он не вступал в противоречие с самим собой, хотя знал, что ему надо медленно двигаться к матери, нырять в ночь, в снег, в ветер, пробираться на Голодай.
Сглотнул слюну: хлебный дух закупорил глотку. Каретников старался не смотреть на хлебную половинку, отрезанную от буханки, он приклеил - именно приклеил - взор к алеющей спине "буржуйки" и старался не отрывать его от печки, думал о том, что огонь, как и люди, имеет живую душу, живую плоть, огню ведомы те же радости и горести, что и человеку, так же ненавистен холод и там, где есть огонь, зло обязательно отступает. Но стоит только разозлить огонь, как он обязательно сделает человеку худо, вот ведь как.
Он вдруг ощутил сзади дыхание, взгляд - так иногда мы затылком, спиной чувствуем постороннего человека. Каретников оглянулся - никого. На плитке зафыркал, захрипел, будто простудный больной, чайник, Каретников подхватил его за ручку, обжегся, но не бросил чайник на пол или обратно на "буржуйку", а донёс до стола. Помотал в воздухе рукой, подумал о том, что в жизни одна боль обязательно перебарывает другую, как перебивает голод и разные неприятные ощущения.
- Подуйте - полегчает, - услышал он тихий голос сзади, снова почему-то на "вы", и замер, будто его заколдовал некий лицедей-волшебник; такое в сказках бывало и будет ещё не одну тысячу раз. - Я серьёзно говорю, подуйте на руку - обязательно полегчает. Проверено на практике.
- Эт-то в-вы? - резко повернувшись, неверящим шёпотом пробормотал Каретников.
- Я. Кто же ещё? - Ирина улыбнулась. Каретников поднёс руку к глазам. Непонятно было, какое это движение - шутливое, нарочитое или всамделишное, серьёзное движение человека, который не верит тому, что видит.
Это была Ирина и одновременно совсем не Ирина.
Перед ним стояла высокая и очень красивая - именно очень красивая - девушка в белом невесомом платье из струящейся блесткой ткани, в белых, сработанных умелой рукой туфлях на точеном десятисантиметровом каблуке. Каретников помотал головой, подумал, что сейчас он свихнётся: не может быть, чтобы это была Ирина! Голова у бывшего ранбольного пошла кругом, в глазах помутнело, горло сдавил знакомый обруч, сейчас ему сделается совсем не по себе, и когда он очнется, то поймёт, что всё происходящее - сон. Сон, неправда, больная одурь, блажь из детской сказочки, мистика, а не явь.
Но это была явь - перед ним стояла Ирина. Лицо узкое, горячее, несмотря на холод - ведь только в кухне тепло, и то с натяжкой, в квартире же холодно, - румяное, будто у девчонки с картины Серова, которая сидит за столом на дачной веранде и любуется персиками, - эту картину Каретников почему-то часто вспоминал, - глаза серо-дождистые, с блеском, волосы длинные, тёмные, аккуратно" подрезанные. Будто и не было недавней дурнушки, полустарушки-полудевчонки, похожей на деревенскую нищенку, обряженную бог знает во что - в какую-то нелепую хламиду на ватной подбивке… Не Ирина, а совсем другой человек.
- Сейчас мы будем пить чай, - объявила Ирина. Посмотрела на Каретникова, не выдержала, крутнулась на каблуке: - Ну как?