Всего за 134.9 руб. Купить полную версию
А потому этическая неблагонадежность "Мегилат Эстер" меня мало трогает: ведь все древние и даже не очень эпосы всех без исключения народов – все, все они жестоки, плюются кровью, хрустят детскими косточками, из их глубоких альвеол доносится утробный вой, они похожи на ночные кошмары шизофреника. Древнегреческие сериалы об Атридах и Эдипе, до того, как ими занялись Софокл и Фрейд, "Эдда", большая и малая, "Беовульф", "Нибелунги", "Махабхарата"…,– да за что ни возьмись. Ведь даже "тугие паруса" Гомера – это еще и "алые паруса": от крови. Всмотритесь в этого деревянного конягу, – он до сих пор победоносно въезжает во все языки, включая иврит: выражение "сус траяни" соперничает по занятости с упоминанием "Моше Рабейну". И вот живая до сих пор картина: из деревянной утробы бодро вываливается ватага бородатых головорезов, и – пошло: колют, рубят, режут… Так что, если предъявлять нравственные счета, – то, как сказал принц Гамлет, "никто не избежит пощечины". Но греки свои счета оплатили несравненной поэзией, да так щедро, что и "на чай" оставили, мы до сих пор пьем его крупными глотками, когда у нас пересыхают глотки от нехватки гармонии и красоты.
А "МегилатЭстер" уродлива непереносимо, во всем…
Трон Соломона, видимо, восхищал современников не только роскошью украшений, но и как сделанная вещь, предмет искусства. Но в описании поэта трон как будто выставлен на аукцион хвастливым богатством нувориша…
А эти снующие всюду, как мыши, евнухи, мышиные интриги перенаселенного сераля, гаремная тюремная духота, вечный хамсин при 50-ти градусах жары. Беспросветный, безрассветный Восток, тясяча вторая ночь с массовыми казнями в качестве "хэппи энда"…
"Свиток Эстер" по отношению к "Мегилат" – провокация, бунт персонажей "Свитка" против персонажей "Мегилат", дрейфующие имена, размытые судьбы. Эстер не Эстер… Скажете: знаем, знаем, наслышаны, Эстер на самом деле Астарта, несимпатичная богиня плодородия, лжи и измен. Но, по Трестману, и Астарта – не Астарта, а девочка Адаса, соблазненная своим дядей Мордехаем и умершая от родов в десятилетнем возрасте. Версия не противоречит ТАНАХу: если можно выдать жену за сестру, то почему бы любовнице не быть одновременно племянницей?
Но что точно противоречит ТАНАХу и "Мегилат", так это великолепно придуманная, подобающая мифу гусеничная метафора и метаморфоза: мертвая девочка, из лона которой вылупляется богиня и царица…
И с Мордехаем нелады. И он не очень Мордехай, но и не совсем Мардук, о котором тоже все давно знают. Скорей собирательное божество темпорального хаоса, которому очень хочется обзавестись временем и именем:
Я тоже маска, ибо я – Мардук,
и он же Мамма, Туту, Зи-акина…
Весь пантеон богов, словно паук,
я повязал гремучей паутиной.
… Вселенной правит хаос испокон,
и потому я выбрал царство Торы…
Короче: Мордехай-Мардук воспылал завистью к Адонаю, и не прочь походить в исполняющих его обязанности. В мире не осталось ничего самоочевидного, про что можно сказать, что оно, дескать, само собой разумеется. И существование поэзии не самоочевидно, русской, в том числе, и уж совсем не сама собой разумеется ее классическая традиция. Вполне возможно, что ее ресурсы подходят к концу, а подвоза ждать неоткуда.
Как сказал вещий Остап, когда простодушные граждане полюбопытствовали, – зачем ремонтировать провал? – "чтоб не слишком проваливался".
…Для "Свитка Эстер" Трестману, понадобился "ремонт провала". Еще бы! Ведь он всматривается в самый бездонный провал, в бездну еврейского мифа. А если так, – значит, Пушкин. Кто ж еще? Чтобы выпустить на волю своих "демонов времени" и "бесов пространства", автор "Свитка Эстер" обращается к самому инфернальному стихотворению русской поэзии – пушкинским "Бесам". Пушкинский элегический свиток, – "… воспоминание безмолвно предо мной свой длинный развивает свиток", – превратился в "Свиток Эстер", – до того звучание русского стиха ловко пригнано кфигуре речи "Мегилат":
"Ах, царица! Что творится? Вьется звездная метель,
рвутся демон с демоницей из окна в дверную щель.
То заплачет, то завоет ведьма с кровью на виске.
Возле трона под конвоем бес визжит на поводке.
Ворон каркает на троне, бес тебя целует в лоб.
Домового ли хоронят иль тебя вгоняют в гроб?
Такое чувство, будто в детстве именно этих "бесов" я заучивала на память вместе с пушкинскими. Или вместо?
И только ворон прибился к этой серой стае из другого поэта. Из другого поэта, но не из другой поэзии: русская поэзия всегда была больше, чем русская, ибо у нее врожденная способность усыновлять иноязычие. Так уже более века "усыновлен" Эдгар По. На птичьем дворе русской поэзии эдгаровский "Ворон" давным давно выклевал глаз горьковскому "Буревестнику", и явно обошел в известности и державинско-бродского "Снегиря", и мандельштамовского "Щегла".
Также сноровисто приручил ворона Трестман:
"Это Персия, царица! Лучше сплюнуть и напиться,
спьяну в птицу обратиться, головой в оконце биться:
– Здравствуй, ворон!
– Здравствуй, вор!
– Ты ответишь мне за вора!
– Сам докаркаешься скоро!
– Для чего нам эта ссора?!
– Съешь таблетку невермора,
кровью скрепим договор…"
А ворон еще и вор, потому что залетел в Сузы прямиком из мандельштамовского Воронежа, каковой город сам собой распадается на "вора" и "ворона": "Воронеж-блажь, Воронеж-ворон, нож". (И, кстати, как не припомнить, что чекистские легковушки, перевозившие арестованных, народ нарек "воронками", а грузовики, набитые заключенными – "черными воронами".)
…От Пушкина до Мандельштама всего – ничего, каких-то сто лет пути. Но, в отличие от злосчастного русского бездорожья, путь в русской культуре прям, как автобан, ухожен и обжит.
А это значит, что никогда, никогда, "невермор" пушкинские "Бесы" не будут кружить в отрыве от "Бесов" Достоевского, да и сологубовского "мелкого беса"… Что любая метель, включая "звездную метель" "Свитка Эстер" многократно усилена блоковскими метелями и вьюгами, а сочетание метели с маской "Свитка" помножено на блоковские же "снежные маски", что развороченное лоно девочки Адасы тянется к такому же девочки Лолиты… На иврите до сих пор посылают к Азазелю, как по-русски к черту. Древний семитский бес прожил разнообразную, полную приключений жизнь – от падшего ангела до козла, пусть отпущения, а все– козел. По дороге он успел еще нагадить тем, что изобрел женскую косметику: боевая раскраска лица, умащения и пр. Но в русском тексте Азазель, хоть и помнит свою родословную по части парфюмерии – все же личная собственность Булгакова, его домашнее животное, вроде кошки или собаки, да еще с Маргаритой на поводке (омолаживающий-то крем помните?).
Нет, это не задний ход воображаемой машины времени, прыжок из настоящего в прошлое, из смерти в рождение, как в набоковском Гоголе, или из XXI-го в XVI-й, как в трестмановском "Големе". Тут другое. Тут: радикально однородный пласт сознания, где рядком, в шеренгу, на едином храпе и хрипе прикорнуло другое время – время мифа. Вглядываясь в зияющую прорву еврейского мифа Трестман заручился поддержкой русской поэзии как средством от головокружения, – и он же с пугающей ясностью показал, что: сама русская поэзия и примкнувшие к ней культуры превратились в миф. ("Заратустра наливает Ницше, Мордехаю-Кафка полный рог…").
Русская поэзия больше не собрание сочинений, украшенных прославленными именами собственными, но: великая безымянность, сквозные темы, типовые фабулы, образы, гуляющие сами по себе, странствующие метафоры…
Ворон, "хаос иудейский" (см. в "Свитке" "пророчество Амана") или "вьюга… бесы… вьюга… бесы… вьюга", – это не аллюзии, не цитатное эхо, рассчитанное на "хорошо темперированное" ухо русского читателя, – это суверенные сюжеты, они ткут свою собственную пряжу времени, свой собственный хронос, отлученный от хронологии.
(Что Пушкин не поэт и даже не "культурный герой", но светлое божество на манер Аполлона, – уже давно не новость. И Булгаков не литератор, но именно "культурный герой", как его понимает антропология. "Культурным героем", к примеру, считался Прометей: он принес огонь людям, за что и претерпел… А Булгаков огонь укротил, повелев: "Рукописи не горят". И тоже претерпел. Возможно, из ранга "культурного героя" он перейдет в ранг полубога. Все признаки налицо.)
Театр Трестмана от увертюры до галерки погружен в атмосферу иронии. Ирония – это легкие, которыми "Свиток Эстер" дышит без угрозы удушья от преизбытка серьезности. И удушье бы наступило, если бы парад исповедальных монологов героев (Эстер, Александр Македонский, Заратустра, Аман, Мордехай) остался один на один со зрителем и читателем, без присмотра иронической усмешки. Без иронии с мифом не сладишь: ведь ирония – это отношение истории к мифу, а западная культура есть культура историческая, по крайней мере, была такой до недавнего времени.
В ХХ-ом веке история начала ускользать от предписаний Разума, и тогда культура набросилась на мифы. Их обрабатывали, переделывали, переписывали… Достоинство разума поддерживала только ирония, – она показывала, что история неотвратима.