не проходит ни дня, чтобы мы не чувствовали вину.
Как ты там, друг мой,
возлюбленная тень?
– Ангелы замка, стоящего на холме, который порос деревьями, а под холмом деревенька над рекой и множество лодок у причала.
Ангелы башен и бастионов и крепостной стены вокруг, ангелы сада с разнообразными цветами и травами.
Бесы гуляющих по саду лечебницы, каждый из которых говорит в душе своей: несть Бог.
Бесы-врачи наблюдают за ними с дорожек, которые усыпаны мелкими камешками, врачу исцелися сам.
Ангелы комнаты поставили туда стол и койку, но оставили стены голыми и углы пустыми.
Ангел Eternità парит в пустоте этой комнаты, двумя крылами он закрывает свое лицо, двумя закрывает ноги, а двумя летает от стены к стене и кругами над головой, подобно комару.
Ангел воска сначала горячий, потом холодный, а если ты не холоден и не горяч, а тепл, то извергну тебя из уст моих; он переменчив под пальцами, принимает образ то такой, то такой, а потом возвращается к отсутствию формы.
Слеза моя может прожечь дыру в столе, растворить стену, пронзить оболочку мира, но, как всякий бог, я прячусь и пытаюсь не плакать.
По утрам архангел Михаил приносит завтрак, взмахнув крылами один раз.
В полдень архангел Гавриил приносит обед, взмахнув крылами два раза.
А вот ангел болезни бьет крылами восемь раз, как лебедь, который пытается взлететь.
В Майнце в тысяча девяносто шестом году Сатана принял мученическую смерть.
У Константина Батюшкова есть письмо от Христа, которое удостоверяет, что он, Константин, есть бог, и потому его ногти и волосы отгоняют бесов.
Но по ночам бесы забираются на потолок и наполняют комнату ужасной вонью.
Они шепчут заклинания всю ночь, чтобы подбить его на похотливые действия правой рукой, но он закрывает уши ладонями.
У первого беса лицо отца, у второго лицо матери, у третьего лицо сестры, – тогда он зажмуривает глаза.
Но утром восходит брат-солнце и прогоняет врагов, а Батюшков кричит им вдогонку:
За что вы меня гоните? За что возводите на меня хулу?
Разве я кого-то оскорбил стихами своими?
Разве я кому-то сделал больно?
Вы гнали меня и подмешивали отраву мне
в питье и пищу; вы гасили звезды,
послюнив пальцы; и подсылали людей,
чтобы те следили за мной.
Я пытался перерезать себе горло, но мне не дали.
Я пытался сжечь книги ,но вы напечатали новые.
Я учил кошку писать стихи, и у нее уже неплохо
получалось.
Я писал Байрону: милорд, пришлите мне
учителя английского языка, чтобы я мог читать
ваши сочинения в подлиннике! и молитесь невесте моей.
Ангел Невинность – аллилуйя – Христос Воскресе – поп sum dignus – кирие элейсон – аве, Мария!
Невеста моя говорит: ты навсегда останешься в этом замке, замке Зонненштейн, что значит Солнечный Камень, в Саксонии на реке Эльбе.
Пока не придут другие ангелы, в кожаных мундирах
и с холодными глазами, ангелы наполовину из снега,
наполовину из огня.
Они выведут беснующихся из палат больницы и построят
их на травах и на цветах сада, который окружен
крепостной стеной.
И расстреляют их, и выкопают ямы, чтобы закопать их.
А бесноватые поймут, умирая, что они тоже ангелы,
но пребывали в темнице плоти, а теперь свистящие пули
освобождают их от тел.
И они возблагодарят своих избавителей и запоют
из-под земли:
Свят, Свят, Свят Господь Саваоф,
Вся земля полна Славы Его.
ПЕСНЬ ДВЕНАДЦАТАЯ
Внуки господ Олениных
вперемешку с детьми прислуги
играли в салочки. Утром солнце было нежарким.
Они бежали босиком по траве с криками эээх и ааа.
За лугом была река, за рекой роща,
но они видели только
удаляющиеся спины друг друга.
Надо было подбежать, и осалить,
и повернуться, и побежать прочь.
Федя Оленин остановился
и приложил ладонь ко лбу, закрываясь от солнца,
чтобы рассмотреть человека,
сидевшего на пригорке, который смотрел
не на них, а куда-то в небо -
на облака, должно быть.
По длинным рукам и ногам он узнал Гнедича,
гостя своих родителей,
и закричал ему:
"Николай Иванович, идите к нам!"
Тот помотал головой, но Федя
продолжал призывно махать, больше в шутку.
Тут вдруг человек встал, высокий, сутулый,
и побежал навстречу детям
(даже здесь он, городской франт
был одет с иголочки).
Они бросились врассыпную,
увертываясь от него -
а тот резво летел за ними и хохотал.
Пока не зашелся кашлем.
Тогда все остановились, но он снова побежал
и самой маленькой девочке дал себя осалить,
а потом опять гнался за Федей, за сестрой его Соней,
за Акулиной, дочерью прачки,
за Васей, сыном сапожника.
Потом Федя крикнул: "Перерыв!" -
и все, ему повинуясь,
бросились на траву, шумно переводя дыхание.
Гнедич сел, осторожно подобрав под себя ноги,
и утер капли пота со лба.
"Николай Иванович, – попросил Федя, -
А расскажите нам
про войну троянцев и про Елену!"
В этот летний день и слушать,
и бежать – все было мило.
Гнедич откашлялся и начал
торжественным голосом:
"На пир богов забыли позвать богиню раздора,
и тогда, хитрая, она подкинула яблоко
с надписью: самой красивой..."
Перед Федей сидит Акулина,
косынка сползла ей на плечи.
Он видит ее растрепанные волосы,
конопатую скулу.
Она тянется всем телом за цветком
и ломает стебель,
чтобы вплести в венок, тяжелый и пышный,
который завтра увянет.
Запах ее пота мешается
с запахом клевера и медуницы.
Чем пахла Греция – неужели тоже клевером
и одуванчиками?
Или солью с моря, когда налетал ветер?
Федя пожевывает травинку,
если протянет руку, он дотронется до Акулины,
она уронит венок от неожиданности,
и обернется,
и покажет зазорину
между передних зубов, улыбаясь.
Федя вскочил и закричал: "Айда снова играть!" -
Все ответили радостным смехом,
вновь принялись бегать,
он отталкивался от земли ногами,
как молодой олень,
и никому не давал догнать себя.
Потом они услышали, как колокол звал их на обед.
Господские дети пошли в одну сторону,
крестьянские в другую, -
и долго обедали, как было принято в усадьбе,
а потом отдыхали.
После обеда Гнедич полулежал в гостевой комнате
и чувствовал боль внутри костей,
в которую никто не верил.
Друзья от него отмахивались:
мол, ты еще молод, сорок – это не семьдесят.
Он достает тетрадку и аккуратно выводит заглавие:
"История моих болезней.
С самого детства чувствовал боль
в животе и коленях; имел корь, оспу, глисты,
ел много пищи мясной и лакомой, страдал желудком,
осенью и весной чувствовал общую томность
в силах, меланхолию и тоску.
Как-то весенним утром, когда пил кофе и курил трубку,
я заметил в мокроте, из груди исходящей,
небольшое количество крови.
Потом кровь больше не появлялась, но простуда
всегда поражала горло и вызывала кашель,
ведь много лет я напрягал голос,
когда разучивал роли
с трагическою актрисой Семеновой,
и потому постепенно охрип.
А руки и ноги на протяжении многих лет
то холодели, то горели от жару
по нескольку раз в день.
Боль в горле усиливалась особенно по ночам
или когда я выходил на воздух,
так что часто я не мог ни спать, ни двигаться.
В конце концов врач осмотрел мне горло и объявил,
что находит в нем ulcera syphilitica -
это меня поразило; я вызвал другого доктора;
они оба стояли надо мной,
потом удалились в другую комнату,
а вернувшись, произнесли, что у меня в горле
точно ulcera syphilitica,
и соответственно..."
Он отрывает перо от бумаги и думает о ребенке,
которым был когда-то – до кори, оспы, краснухи,
до того, как потерял глаз, до того,
как тело вытянулось и стало неловким,
до того, как горло покрылось язвами,
о том ребенке, что был на коленях у матери,
о гладком, которого целуют и обнимают,
которого носят из комнаты в комнату, баюкая,
и хочет верить, что эта любовь, которую он не помнит,
была предсказанием иной любви,
иного существования.
Обмакнув перо в чернильницу,
он выводит со слезою обиды:
"По причинам, может быть, и несправедливым,
я ни с их мнением,
ни на их лечение
не согласен".
А Федя задремал в креслах
и проснулся, когда уже звали к ужину.
Он силился вспомнить сон:
будто он посылал запрос куда-то,
и ответ пришел, видимо, положительный
(но ни сути вопроса, ни ответа не помнил).
После ужина он поднялся к себе в комнату,
зажег свечи и взял бумагу.
Он любил рисовать лошадей, гвардейцев,
пушки, палатки, мосты и реки,
которые гвардия переходила вброд,
и рисуя засиживался порою за полночь,
но в тот вечер карандаш не повиновался руке,
линии выходили кривыми и лошади
не были похожи на лошадей, а скорей на собак,
и когда он задумывался, карандаш
принимался набрасывать
контуры девичьего тела.
Он встал, подошел к окну и прижался лбом
к холоду стекла – это всегда помогало.
На дворе кто-то забыл метлу, курица
обходила в полумраке поленницу под навесом,
и отчего-то хотелось все это запомнить – навсегда,
будто потом не будет ни курицы, ни навеса.
И он увидел, как в сумраке, белея рубашкой,
по двору шла Акулина – она подняла голову,
он не успел спрятаться,
их глаза встретились, и в этом взгляде
было что-то запретное.
Он сделал знак рукою: мол, подожди меня.
Она опустила голову и как будто чертила что-то
босой ногой на земле – было не видно.
Федя задул свечу,
прижал пальцы к вискам, а потом
бросился вниз по лестнице.