Неприятие Маяковским современной ему поэзии возникло не вдруг – это сквозная тема всего его творчества – и дооктябрьского и еще яростнее – послеоктябрьского. И это при том, что он многих, чуждых ему по позиции, знал наизусть, цитировал (Анну Ахматову, Бориса Пастернака, Илью Сельвинского – начало "Улялаевщины", Михаила Светлова – "Гренаду", Семена Кирсанова, Иосифа Уткина, без конца высоко чтимого им Сергея Есенина и, разумеется, Николая Асеева, друга из друзей. Мировоззренчески Маяковский и Пастернак были по разные стороны баррикады, однако их взаимоотношения, до гибели Маяковского, подтверждали правоту слов томиста Жака Маритена: "Люди, имеющие различные, даже противоположные метафизические или религиозные точки зрения, могут прийти, к одним и тем же практическим выводам и могут разделять одну и ту же практическую светскую веру, если только они сходным образом чтят (возможно, по разным причинам) истину и разум, человеческое достоинство, свободу, братскую любовь и абсолютную ценность морального блага".
Параграф одиннадцатый
Соперничество
В книге Дмитрия Быкова "Борис Пастернак" глава ХVI называется "В зеркалах: Маяковский". В зеркалах, впрочем, пребывает не только Маяковский, "в зеркалах: Цветаева", "в зеркалах: Блок", "в зеркалах: Мандельштам", в них же еще Ахматова и Вознесенский и, наконец, "в зеркалах: Сталин".
Зеркало самого Быкова, из которого выступает его Маяковский, повторяет зеркало Пастернака. Тот знал Маяковского, дружил с ним, любил его, "освобождался от него" – и пытался его разгадать. При первой встрече: "А между тем пружиной его беззастенчивости была дикая застенчивость, а под его притворной волей крылось феноменально мнительное и склонное к беспричинной угрюмости безволье… никто, как он, не знал всей пошлости самородного огня, не разъяряемого исподволь холодною водой." (с. 272) Опять же слова Пастернака о Маяковском: "Он в большей степени, чем остальные люди, был весь в явленье. Он существовал точно на другой день после огромной душевной жизни, крупно прожитой впрок на все случаи, и все заставали его уже в снопе ее бесповоротных последствий. <…> За его манерою держаться чудилось нечто подобное решенью, когда оно приведено в исполненье и следствия его уже не подлежат отмене. Таким решеньем была его гениальность, встреча с которой когда-то так его потрясла, что стала ему на все времена тематическим предписаньем" (с. 275). Выстраивание характера, выявленного у Маяковского Пастернаком, прокладывает Быкову свою дорогу.

Пастернак и Маяковский
Быков продолжает разработку начатого Пастернаком добывания "внутренностей", но "прокалывает" их до конца, насквозь и "закалывает до смерти": "Маяковский всегда столь же упорно выбирает смерть – и делает это в любых ситуациях, даже когда, казалось бы, ничто ему непосредственно не угрожает; из всех стратегий он интуитивно избирает наиболее самоубийственную. Он делает это не вследствие героизма или тяги к самопожертвованию, – напротив, это в известном смысле прием спекулятивный, оправданный лишь тем, что в конце концов Маяковский всей своей жизнью заплатил за такой выбор литературного поведения" (с. 266). Далее: "Всякий выбор он делал раз навсегда и потом ему отважно соответствовал, чем бы ни пришлось за это расплачиваться" (с. 276). "В семнадцатом приняв происходящее – он так и считал себя беспартийным большевиком, постоянно расплачиваясь за свой выбор, объясняя отрыжками прошлого и временными издержками настоящего всю кривизну революционного пути, все колебания генеральной линии, все мерзости, все расчеловечивание." (с. 277). ".Но вся жизнь Маяковского, сведшаяся к непрерывному жизнетворче-ству, то есть к неустанной и жестокой ломке, была реализацией этих теоретических построений, в основе ницшеанских, а отчасти федоровских" (с. 280).
На этом, как я полагаю, достаточно цитирования.
Отзеркаливание Маяковского вообще стало привычным занятием для пишущих. Так сказать, зарядкой для их ума. Неудивительно, если неверие Маяковскому скоро будет мерой высокого интеллектуального уровня. Современные зеркала не хотят видеть Маяковского – человека, для современного восприятия этого, наверное, недостаточно, вот смертника (Быков) или подменялу-дьявола (Карабчиевский) – это другое дело. Конечно, "мозговые штурмы" обставляются "убедительным" контекстом и сильными умозаключениями. В итоге, то, что приписывается Маяковскому (конструктивизм и неорганичность, да что там – поза, а значит пустота), оборачивается у самих зеркальных дел мастеров тяжеловесными неправдоподобными конструкциями.
Бедный Маяковский. Да был ли он? Человек и поэт? Ведь вы от него ничего не оставили. человекоподобие, поза, маска. Слово его – словословие, словонасилие, оболочка. Нутро его – натруженность, смертельная роковая заданность. В осадке не просто пустота, а принудительная пустота, на дне – не просто ложь, а гениальная неподлинность – такая вот конструкция водружена на сегодняшний день в честь Маяковского.
Зеркальная братия, защитники высокого ироничного слога, представьте молодого Иисуса, только-только узнавшего, что ему предначертано. И Слово его, поначалу привыкавшее к своему звучанию. И крест его. Апостолов, "ни за что ни про что" пострадавших. Потому скажу: Маяковский – это Слово-Бытие.
Подобные зеркальные приемы, если немного успокоиться, напомнили мне другого рода отражения.
Зеркальное отражение всегда увлекало игровые жанры поэзии, особенно сказочный и волшебный. А в русской поэзии, как все остальное, тема "зеркала" была впервые разыграна Пушкиным. В 14 лет он записал трогательное откровение самоотречения своей возлюбленной:
ЛАИСА ВЕНЕРЕ, ПОСВЕЩАЯ ЕЙ СВОЕ ЗЕРКАЛО
Вот зеркало мое – прими его, Киприда!
Богиня красоты прекрасна будет ввек,
Седого времени не страшна ей обида:
Она – не смертный человек;
Но я, покорствуя судьбине,
Не в силах зреть себя в прозрачности стекла,
Ни той, которой я была,
Ни той, которой ныне.
Лаиса, умница, поняла, что ее красота преходяща, и зеркало не вернет ей былой прелести и не скроет черты ее теперешнего увядания. Зеркало Лаисы было правдиво. Но не все зеркала таковы.
В народных сказках красавицы любят смотреться в свое отражение, любоваться собой. В сказках зеркала не простые, а волшебные, говорящие. То скажут правду – всю как есть, то обманут: либо приукрасят, либо изобразят дурнушкой. И тогда, бывает, девицы зеркала разбивают. На правдивых зеркалах построил свою "Сказку о мертвой царевне и семи богатырях" Александр Сергеевич. Молодая царица раннего вдовца царя получила в приданое сказочное зеркальце:
Свойство зеркальце имело:
Говорить оно умело.
С ним одним она была
Добродушна, весела,
С ним приветливо шутила
И, красуясь, говорила:
"Свет мой, зеркальце! скажи
Да всю правду доложи:
Я ль на свете всех милее,
Всех румяней и белее?"
И ей зеркальце в ответ:
"Ты, конечно, спору нет;
Ты, царица, всех милее,
Всех румяней и белее".
Тем временем подросла молодая царевна, дочь царя от первого брака. И такою она удалась пригожею, что на вопросы царицы, зеркальце отвечало без утайки:
"А царевна все ж милее,
Все ж румяней и белее".
Делать нечего. Она,
Черной зависти полна,
Бросив зеркальце под лавку,
Позвала к себе Чернавку.
и наказала своей сенной девке завести царевну в глушь лесную, связать ее и оставить на съедение волкам. Но Чернавка не выполнила наказ царицы, а царевна набрела на терем семи богатырей. Стали они ее защитниками. Богатыри привели царевну во дворец как раз в ту пору, когда царица беседовала со своим зеркальцем, уверенная в том, что теперь-то, когда царевны больше нет, царица услышит от зеркальца заветные слова. А зеркальце и на этот раз не солгало:
"Ты прекрасна, слова нет,
Но царевна все ж милее,
Все румяней и белее".
Злая мачеха, вскочив,
Об пол зеркальце разбив,
В двери прямо побежала
И царевну повстречала.
Тут ее тоска взяла,
И царица умерла.
Пушкин признавал (если уж признавал!) только правдивые зеркала. И следовал пословице: "Неча на зеркало пенять, коли рожа крива". Засматривались в зеркало и поэты Серебряного века. У Бальмонта "зеркало" в самой сердцевине его поэзии. Оно все вовлекало в его стих, заманивало в глубину, причащало ко сну, и самая душа поэта поглощалась внутренним зеркалом и вдруг ощущала: "Тону". В стихотворении "Перед зеркалом" Ходасевич, глядя на свое отражение, испытывает отвращение к себе, желто-серому, полуседому, научившемуся молчать и шутить на трагические темы. Он чувствует, что изменился, что мать его такого, каким он стал, не узнала бы. Но зеркало его не обманывает. Он в эмиграции, в Париже.
Только есть одиночество – в раме
Говорящего правду стекла.